Николай туроверов биография кратко. Казачий поэт николай туроверов

20-летним белым офицером он покинул Россию с последним пароходом Врангеля, чтобы вернуться домой через три четверти века - своими стихами, посмертно.

Сегодня на родине «донского Есенина», в Старочеркасске, установлена мемориальная доска с его бронзовым портретом, а книги изданы, пусть и небольшими тиражами. И хотя литературоведы всерьез называют Туроверова лучшим поэтом первой волны эмиграции, публика почти не знакома ни с его творчеством, ни с биографией. Очень удобная ситуация, чтобы начать творить из человека легенду дурного пошиба. А это, право, было бы обидно: сам Николай Николаевич терпеть не мог фальши.

Опоздавший вовремя родиться

Родиться в канун ХХ века - это уже значит обречь себя на бурную жизнь, что и сделал Коля Туроверов, появившись на свет 18 марта 1899 года в семье потомственных старочеркасских казаков. Забавно, но все члены его семьи носили отчество «Николаевич». «Николаем в квадрате» был не только наш герой, но и его отец, судебный следователь. Мать, Анна Николаевна, добрая и сострадательная женщина, имела запорожские корни. Младший брат Шура, чуть набрав солидности, тоже оказался Александром Николаевичем.

В семье любили книгу и музыку, отец был страстным охотником. Как все казачьи дети мужского пола, Коля в три года был посажен на коня, в пять - уже свободно ездил верхом. Когда в эмиграции Туроверов будет вспоминать о доме и детстве, муза подскажет ему почти пасторальные картинки. Да так оно, наверное, и было, в особенности по контрасту
с пришедшей на смену этой буколике гражданской смутой:

На солнце, в мартовских садах,
Ещё сырых и обнажённых,
Сидят на постланных коврах
Принарядившиеся жёны.
Весь город ждёт и жёны ждут,
Когда с раската грянет пушка,
Но в ожиданье там и тут
Гуляет пенистая кружка…

Семь классов своего гражданского образования Николай получил в Каменском реальном училище. К этому времени выпускники таких училищ уже могли претендовать на поступление в университет - на физико-математический и медицинский факультеты. Однако до университета дело не дошло: в 1914 году грянула Первая мировая война. Туроверову в ту пору было всего 15, но на фронт ему страстно хотелось, как и многим его сверстникам, грезившим военной романтикой, которой они и не нюхали.

Так когда-то юный Пушкин и прочие лицеисты мечтали сразиться с Наполеоном, но по молодости лет вынуждены были довольствоваться скучными науками, о чем Александр Сергеевич с предельной лаконичностью рассказал в стихотворении «1812-й год»:

Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас.

Точно такой же «конфликт поколений» - в «1914-м годе» Туроверова. Случайно (у поэтов мысли сходятся) или потому, что донской самородок всю жизнь благоговел перед первым поэтом России?

Казаков казачки проводили,
Казаки простились с Тихим Доном.
Разве мы - их дети - позабыли,
Как гудел набат тревожным звоном?
Казаки скакали, тесно стремя
Прижимая к стремени соседа.
Разве не казалась в это время
Неизбежной близкая победа?
О, незабываемое лето!
Разве не тюрьмой была станица
Для меня и бедных малолеток,
Опоздавших вовремя родиться?


Сергей Гавриляченко, Казачьи проводы.

Великолепный переполох

Едва дождавшись семнадцати лет, Николай поступает вольноопределяющимся в Атаманский полк, в составе которого уходит на фронт. Очень быстро его производят в урядники, а через месяц - в сентябре 1917-го - откомандировывают на Дон, чтобы в ускоренном порядке «выучить» на офицера. В качестве портупей-юнкера Туроверова зачисляют в Новочеркасское военное училище.

И снова история срывает учебу. В стране произошел Октябрьский переворот, казачество гадало, чего ждать от большевиков. Нашлись те, кто быстро понял, что от «краснопузых» добра не будет. Среди них был легендарный есаул Чернецов - командир и организатор первого белого партизанского отряда на Дону, которого за удаль и бесстрашие прозвали «донским Иваном-царевичем». Николай Туроверов с младшим братом Сашей решили, что это самое подходящее для них место. Отряд Чернецова, состоявший преимущественно из учащейся молодежи, стал прикрытием Новочеркасска от красных атак и чуть ли не единственной действующей силой атамана Каледина.

«Каледин взывал к казачеству, - напишет Туроверов много лет спустя в почти автобиографическом рассказе «Первая любовь». - Но казаки, вернувшись с фронта, были глухи к призыву своего атамана - война им надоела, - и мы - юнкера, кадеты, гимназисты, разоружив пехотную бригаду в Хотунке под Новочеркасском, пошли брать восставший Ростов. Вот эту зиму, очень снежную и метельную, эти дни великолепного переполоха, когда все летело к черту и не успевшим попасть на фронт было разрешено стрелять и совершать подвиги у себя дома, это неповторимое время атамана Каледина я запомнил твердо и навсегда».

Отряд Василия Чернецова кидало по всей Области Войска Донского: «Иван-царевич» то разгонял совет «товарищей» в Александровске-Грушевском, то усмирял Макеевский рудничный район. За неоднократное участие в боях юнкер Николай Туроверов был произведен в хорунжие.

После трагической гибели Чернецова и развала отряда Туроверов становится участником Степного похода, длившегося с февраля по март 1918 года. Из Новочеркасска в Сальские степи под командованием походного атамана Попова двинулось около двух тысяч штыков. 75 процентов добровольцев снова составлял молодняк, почти дети: фронтовики предпочитали отсиживаться дома. Однако атаман надеялся на «радикальный переворот в душе казака», благодаря которому после весеннего сева станичники встрепенутся и с оружием в руках примкнут к его отряду.

Этого не произошло. Более того, большевики развернули беспардонную агитацию против «степняков». Семена попали в унавоженную почву и дали быстрые всходы.

«Призывая на помощь ставропольцев и астраханцев для борьбы с «кадетами» (общее наименование белых в устах красных. - Авт .), они рассказывали, что кадеты на своем пути поголовно вырезывают все население, не щадя даже детей, грабят имущество, сжигают села и в своем варварстве не знают границ, - вспоминал позднее Петр Попов. - Такие нелепые, совершенно невероятные слухи имели свои результаты: поднялись и сальские, и астраханские, и ставропольские крестьяне. Из сел за 200–300 верст от границы Донской области они на подводах с оружием в руках спешили на выручку своих «обиженных товарищей».

28 боев за 80 дней выдержал небольшой отряд. Это значит, что воевать приходилось через каждые два дня на третий. За 17–18-летними мальчиками не было почти ничего, кроме энтузиазма и прибывающего с каждым днем партизанского опыта. Спустя 15 лет, уже в парижской эмиграции, участник этих драматических событий Николай Туроверов напишет:

Запомним, запомним до гроба
Жестокую юность свою,
Дымящийся гребень сугроба,
Победу и гибель в бою,
Тоску безысходного гона,
Тревоги в морозных ночах,
Да блеск тускловатый погона
На хрупких, на детских плечах.
Мы отдали все, что имели,
Тебе, восемнадцатый год,
Твоей азиатской метели
Степной - за Россию - поход.

Увидев, что его план эмоционального воздействия на казачество потерпел крах, не веря больше в его выздоровление и восстание, атаман Попов отдал приказ о распылении своего отряда. Однако гражданская война для Туроверова в апреле 18-го не закончилась. Будучи уже подъесаулом, он в составе Атаманского полка продолжал биться за ту Россию, которую не хотел потерять, - на Дону, на Кубани, в Новороссийске и под командованием генерала Врангеля - на берегах Сиваша. За три года войны он заработал четыре ранения и орден Св. Владимира 4-й степени - боевую награду, которой фронтовики гордились.


Александр Устинович. Натюрморт «Белая гвардия».

Уходили мы из Крыма

В Крыму Белая армия давала «последнюю гастроль». Сломив оборону отборных, но малочисленных офицерских сил, красные дивизии взяли Турецкий вал. Это был конец, о котором тоже сумел рассказать Туроверов, - скупыми и пронзительными строками короткой поэмы «Перекоп»:

Нас было мало, слишком мало,
От вражьих толп темнела даль;
Но твёрдым блеском засверкала
Из ножен вынутая сталь.
Последних пламенных порывов
Была исполнена душа,
В железном грохоте разрывов
Вскипали воды Сиваша.
И ждали все, внимая знаку,
И подан был знакомый знак…
Полк шёл в последнюю атаку,
Венчая путь своих атак…

А потом была врангелевская эвакуация. В первых числах ноября 1920 года среди 140 тысяч русских военных, в том числе 50 тысяч казаков, Туроверов навсегда покинул родину. Его, раненого, внесли на один из последних пароходов в Севастопольском порту. Следом по трапу поднялась жена - Юлия Грекова, красавица-казачка, медсестра крымского госпиталя.

Корабль взял курс на греческий остров Лемнос, еще в античные времена посвященный богу Гефесту. Именно в это место Эгейского моря, если верить мифам, Зевс-громовержец выбросил своего новорожденного сына, разгневанный его хромоногим уродством. На острове бога-кузнеца предстояло ковать новую жизнь.

Помню горечь соленого ветра,
Перегруженный крен корабля;
Полосою синего фетра
Уходила в тумане земля;
Но ни криков, ни стонов, ни жалоб,
Ни протянутых к берегу рук, -
Тишина переполненных палуб
Напряглась, как натянутый лук,
Напряглась и такою осталась
Тетива наших душ навсегда.
Черной пропастью мне показалась
За бортом голубая вода.

В эту черно-голубую воду вслед за уплывающим пароходом бросались кони, не в силах расстаться с уплывающими в никуда казаками. И об этом душераздирающем расставании Туроверов тоже не смог не написать.

Стихи, посвященные коню, в СССР тайно переписывали, даже не зная имени автора. Сейчас всем приходит на память финал советского фильма «Служили два товарища» - там белогвардеец Брусенцов в исполнении Высоцкого смотрит с борта эмигрантского корабля на своего белого Абрека, прыгнувшего в море с высокого причала. Офицер достает револьвер и стреляет - нет, не в коня, в висок. В реальности же кавалеристы стреляли в лошадей - «чтоб не мучились».

Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня,
Я с кормы всё время мимо
В своего стрелял коня.
А он плыл изнемогая
За высокою кормой,
Всё не веря, всё не зная,
Что прощается со мной.
Сколько раз одной могилы
Ожидали мы в бою…
Конь всё плыл, теряя силы,
Веря в преданность мою.
Мой денщик стрелял не мимо,
Покраснела чуть вода…
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда.


Дмитрий Белюкин. «Белая Россия. Исход».

Кем вы были в мирной жизни?

После изнурительного морского путешествия казаки оказались на Лемносе. Формально это был предоставленный французами пересылочный лагерь для врангелевцев, фактически - большая, окруженная водой тюрьма. «Союзники» установили для русских строгий режим интернирования и обеспечили весьма скудное снабжение. Каждому казаку полагалось по пятьсот граммов хлеба, немного картошки и консервов. Жили в бараках и насквозь продуваемых палатках, без кроватей, матрасов и одеял. Собирать бурьян для растопки печек не разрешалось: казакам запретили ходить по острову, за этим строго следила французская охрана, в основном состоявшая из сенегальцев и марокканцев. К ним с радостью и рвением присоединилась греческая полиция.

Многими овладевало отчаяние: ни родины, ни дома, ни работы, ни свободы. Резкое похолодание усугубило ситуацию - мужчины и женщины спали, не раздеваясь, в лагере начали зверствовать вши и чахотка. Самоубийства среди эвакуированных стали случаться все чаще. Одновременно люди искали противоядия от настигшего их ужаса. Одним из первых свидетельств несломленного духа стало строительство островной церкви - ее сколотили из ящиков и палаточной материи. Самодельный храм всегда был переполнен, а на службах пели казацкие хоры.

Казаков - опытных воинов и людей особой закваски - хотели разделить, раздробить: их силы и спайки боялись. Кое-кто под давлением большевистской пропаганды уехал в «Совдепию», надеясь попасть под амнистию. Вместо же отпущения грехов получал пулю в затылок или путевку в ГУЛАГ. Незначительная часть казачьего Лемноса подалась на плантации Бразилии. Почти тысяча человек завербовалась в Иностранный легион - усмирять восстания во французских колониях. Все казалось лучше, чем позорное прозябание в грязи, нищете и безделии.

История зафиксировала фантастический диалог между темнокожим вербовщиком и русским офицером, пришедшим записаться в Легион:

Кем вы были в мирной жизни?
- В мирной жизни, господин сержант, я был генералом!

Пройдет еще 20 лет - и Николай Туроверов тоже вступит в Иностранный легион. А пока он просто принимает вызов судьбы и начинает жить в предложенных обстоятельствах. Погоны пришлось снять и взвалить на плечи мешки с солью и мылом.

В полдневный час у пристани, когда
Грузили мы баржу под взглядом сенгалеза,
И отражала нас стеклянная вода.
Мы смутно помним прошлые года,
Неся по сходням соль, в чувалах хлеб и мыло.
В один недавний сон слилося всё, что было,
И всё, что не было, быть может, никогда.

В следующем пункте своего эмигрантского маршрута - в Сербии - грузчик Туроверов обогатит свой послужной список профессиями лесоруба и мукомола. У них с Юлией рождается дочь Наталья, и молодому отцу некогда мучиться поиском смысла жизни. Между тем на горизонте начинает маячить голубая мечта всех русских изгнанников - Париж. Чтобы попасть туда, необходимо прежде заручиться контрактом о будущей работе. И друзья устраивают Николаю Николаевичу такой контракт - ему зарезервировано место грузчика на парижском вокзале. В 1922 году семья переезжает во французскую столицу на постоянное место жительства.

В крови, в слезах - не понаслышке

Удивительная пассионарность уроженца Дона не оставляет его и вблизи Сены. Разгрузку вагонов Туроверов ухитряется совмещать с посещением лекций в Сорбонне. А вскоре ему вообще неслыханно везет - он устраивается на работу шофером парижского такси.

Даже сейчас, спустя почти 90 лет, племянник Туроверова Николай Александрович готов предъявить любопытствующим старый «Рено», на котором ездил дядя Коля. Машина стоит в гараже потомка и заводится с первого раза.

Таких «счастливцев», как Туроверов, в Париже хватало. Работая шоферами, официантами или уборщиками, «среди своих» эмигранты по-прежнему считались адвокатами, артистами, чиновниками. Многих настигало своеобразное раздвоение личности и стремление жить вчерашним днем. Может, такая участь не миновала бы и Николая Туроверова, но его спасло от шизофрении писание стихов. Прекрасное средство, если Бог дал талант.

Осмысливать жизнь в стихотворных строчках стало его привычкой с 21-го года. В 28-м появился первый поэтический сборник - «Путь». Последующие четыре носили одно и то же аскетическое название «Стихи» и увидели свет в 37-м, 39-м, 42-м и 65-м годах. Уже первая книга показала - миру явился поэт, какого он раньше не знал.

О дебютном сборнике одобрительно высказались литературные мэтры русской эмиграции. «Важно то, что у молодого поэта есть что сказать своего и что он находит часто свои образы и свои темы. В «казачьих» стихах Туроверова приятно чувствуется укорененность в родной почве», - писал Глеб Струве, попутно хваля новоявленный талант за «мужественное приятие мира и тяжелой беженской судьбы». Он удостоился похвалы Георгия Адамовича, отметившего его пластический дар и «способность округлять, оканчивать, отделывать без манерности, - одним словом, чутье художника». Ивану Бунину понравилась в новом коллеге «неподдельная прямота, лишенная нарочитого упрощения».

За Туроверовым быстро закрепилась слава «Бояна казачества» - из-за основной темы, к которой с неизменной верностью обращалась его муза. Не только публикации, но и устные выступления сделали его необычайно популярным среди соотечественников, живущих вдали от родины и исступленно мечтающих о возвращении.

Еще один известный поэт русского Парижа - Владимир Смоленский так писал об эффекте, который производил поэтический концерт Николая Туроверова:

«Глубина чувства и мысли, штриховая образность, реальность, скупая сжатость слов и звучность его стихов как бы кровно вырываются из сердца, любящего и знающего казачий быт. Николай Николаевич начал читать свои стихи… Окончено. Минутная тишина, тишина забытья и дружный взрыв аплодисментов. А потом совершенно незнакомые люди, видевшие впервые Туроверова, шли к нему, жали руку, со слезами на глазах целовали его».

Мало ли небесталанных поэтов ностальгировало по России? Но мало кому так, как Туроверову, удавалось сохранить чистую интонацию без всякого призвука фальши. Соблюдая необходимое целомудрие, он как огня боялся спекулировать на святых темах, извлекать дивиденды из страданий - своих и чужих.

Мне стыдно поднимать глаза
На самохвальные писанья.
Была гроза, прошла гроза, -
Остались лишь воспоминанья;
И вот, во имя новых гроз,
В молниеносной передышке,
Пиши о том, что перенес
В крови, в слезах, - не понаслышке.

Стой и не боись!

Такой творческий максимализм удивительным образом сочетался в Николае Николаевиче с гибкостью и адаптивностью в жизни бытовой и социальной. В начале 30-х годов он поступил на службу в крупнейший парижский банк «Диас», в котором проработает почти сорок лет, получив в конце карьеры медаль «За долгую и безупречную службу». Подобно клерку Францу Кафке, он вел двойное существование - службиста и творца. Но его поэтическое перо трансформировало жизненный театр абсурда в радость понимания и внутреннего освобождения. Он поднимал и себя, и читателя над личными биографическими трагедиями, переключал зрение на новую перспективу:

Опять в бистро за чашкой кофе
Услышу я, в который раз,
О добровольческой Голгофе
Твой увлекательный рассказ.
Мой дорогой однополчанин,
Войною нареченный брат,
В снегах корниловской Кубани
Ты, как и все мы, выпил яд, -
Пленительный и неминучий
Напиток рухнувших эпох
И всех земных благополучий
Стал для тебя далек порог.


Юрий Каштанов. «Ледяной поход».

Интенсивность жизни Николая Николаевича была очень далека от среднестатистической. Ему не хотелось, чтобы зарубежное казачество, привычно поругивая Запад, ограничивалось распеванием фольклорных песен в многочисленных «русских ресторанах» с однотипным названием «Донские волны». Эмигрантской апатии он противопоставил деятельный патриотизм. Многие свои большие дела он предварял любимой присловкой «Стой и не боись!».

Именно Туроверов взял на себя заботу о чудом сохранившемся при исходе из России архиве Атаманского полка. Он разыскивал новые материалы и документы, сам покупал их на аукционах и в конце концов открыл в собственной квартире музей полка. При музее атаманцев содержалась уникальная коллекция русской книги и старины, собранная генералом Дмитрием Ознобишиным и насчитывавшая свыше десяти тысяч томов и гравюр.

Поэт Туроверов стал составителем сборников «Казачьи песни» и «Наполеон и казаки». Последний считается библиографической редкостью. В 1937 году инициировал создание парижского «Кружка казаков-литераторов», а после войны - «Казачьего союза», который помогал донцам устроиться на чужбине: обзавестись новыми документами, поступить на работу, переехать в другую страну. Почти 20 лет был редактором журнала «Родимый край».

Избалованный впечатлениями Париж ахал на организованных Туроверовым выставках «Казаки», «Суворов», «Пушкин и его эпоха» и даже «1812 год». Пожалуй, последняя была наивеличайшей дерзостью: такой же эффект могла бы произвести инсценировка взятия рейхстага в послевоенном Берлине. Однако толерантные французы проглотили и не поперхнулись.

Ни жалости, ни состраданья?

Вторая мировая война расколола русскую эмиграцию. Конечно, далеко не все примкнули к атаману Краснову, в 80 лет поступившему на службу вермахту из-за ненависти к большевизму. Однако нападение Гитлера на СССР во многих всколыхнуло непонятные надежды: казалось, что после вскрытия «герметической банки» Совдепии русские люди, да еще и взявшие в руки оружие, перестанут быть рабами. Эмиграция с новой силой размечталась о скором возвращении на родину. Были и те, кто присягнул союзникам, чтобы в войне с фашизмом воевать на стороне России.

Участие Николая Туроверова в этой, уже третьей по счету в его жизни войне представляется загадкой. Официальные биографы обтекаемо говорят, что он «сражался с немцами в Африке». Однако известно, что сфера деятельности Легиона в основном простиралась на защиту колониальных интересов Франции.

Право сражаться и умирать в многочисленных горячих точках французы охотно предоставляли добровольцам из других стран.

А в первой трети прошлого века Франции пришлось воевать с Абд-Эль-Керимом в Марокко, подавлять восстание друзов в Ливане, кабилов и туарегов в Алжире. Для этого требовалось большое количество «пушечного мяса». И в Северной Африке, Ливане, а также в Индокитае погибли сотни наших соотечественников.

Правда и то, что белые офицеры вступали в Иностранный легион не только от отчаяния и безденежья - им важно было найти применение своим знаниям и опыту, снова ощутить свою востребованность. Кроме того, русских привлекала возможность оказаться в особо привлекательной для них атмосфере «боевого братства», поскольку отношения между солдатами и офицерами в Легионе не укладывались в рамки казенного формализма.

Возможно, Туроверову действительно удалось повоевать с немцами на территории Северной Африки - странно только, что в написанной «по свежим следам» поэме «Легион» об этом - ни слова.

В Иностранный легион набирали кого попало и со всего мира. Конечно, русское офицерство было его украшением. Воевали они, как правило, во французских колониях, - размышляет ростовский историк Сергей Кисин. - В 1940 году Франция была оккупирована, и Легион должен был перейти в подчинение правительству Виши, союзному немцам. Возможно, какая-то часть легионеров и ушла к англичанам. Вообще об участии Иностранного легиона во Второй мировой войне мало что известно. Вероятнее всего, оно далеко не однозначно. Легионеры могли отметиться на разных сторонах.

Однако американский специалист по истории Иностранного легиона Вилен Люлечник - иного мнения:

Как известно, Франция вступила в войну с Германией 3 сентября 1939 года Военные действия, затронули затем и территорию Северной Африки. Иностранный легион участвовал в боях против гитлеровцев на территории Марокко. Кстати, бои здесь продолжались ещё два месяца после капитуляции Франции, которая состоялась 22 июня 1940 года. Некоторые командиры Легиона отказались признать позорное для Франции перемирие. Они перешли на сторону Шарля де Голля и в этом качестве возвратились в Северную Африку. Иностранный легион вновь начал принимать участие в боевых действиях против германской армии - на этот раз как составная часть формирований генерала де Голля.

Обратимся же к самой поэме, датированной 1940–45 годами. Ее лирический герой наслаждается опасной африканской экзотикой, любуется танцем скинувшей паранджу полуголой бедуинки, тоскует при мысли о душной Европе, загибается от желтой лихорадки и, чуть не умерев в пустыне от жажды, пьет перед своим неожиданным спасением мочу верблюда… А потом, произнеся красивую формулу: «Наш Иностранный легион - наследник римских легионов», делает жутковатое признание:

Нам всё равно, в какой стране
Сметать народное восстанье,
И нет в других, как нет во мне,
Ни жалости, ни состраданья.
Вести учет: в каком году -
Для нас ненужная обуза;
И вот, в пустыне, как в аду,
Идем на возмущенных друзов.

Редьярд Киплинг, Николай Гумилев и Михаил Кузмин в одном флаконе. И ни намека - на борьбу с фашизмом.

Поэт Евгений Евтушенко так попытался интерпретировать этот период жизни «иностранного легионера» Николая Туроверова:

«По Туроверову, самое разрушительное для казака, привычного к седлу и свисту пуль и сабель, - это бездействие. Размеренность жизни его удушала. На пятом десятке ему примнилось, что жизнь становится бессмысленной, но ведь бессмысленным может быть и самый отчаянный риск, если он не во имя спасения кого-то. И Туроверов записался в Иностранный легион, то есть по собственной воле завербовался в усмирители».

Так ли? Возможно, будущие исследователи когда-нибудь докопаются до истины.

Неразделенная любовь

В послевоенном Париже Туроверов возвращается к своим привычным делам - сочинительству, журналистике, общественной работе. Его литературный авторитет безусловен, имя известно во всех уголках Земли, где живут разбросанные по свету русские: в Аргентине и Алжире, США и Югославии.

Он печатается в тиражных эмигрантских изданиях: «Перезвонах», «Возрождении», «России и славянстве», «Современнике», «Гранях», в альманахе «Орион», в «Новом журнале». Его стихи включены в послевоенные антологии «На Западе», «Муза диаспоры», «Содружество». Мысли о Доне и России не оставляют его так же, как и прежде, но возвращение все чаще предстает несбыточной химерой, а любовь к родине приобретает эпитет «неразделенная».

Я знаю, не будет иначе.
Всему свой черед и пора.
Не вскрикнет никто, не заплачет,
Когда постучусь у двора.
Чужая на выгоне хата,
Бурьян на упавшем плетне,
Да отблеск степного заката,
Застывший в убогом окне
И скажет негромко и сухо,
Что здесь мне нельзя ночевать
В лохмотьях босая старуха,
Меня не узнавшая мать.

Не признавшая сына мать-родина - вот навязчивый кошмар зрелого Туроверова. Что касается настоящих родителей поэта, то они бесследно сгинули после его отъезда - то ли в лагере, то ли в ссылке. Следов их он так и не смог найти, хотя долго искал.

В 50-м году умирает жена Юлия, поэт воспринимает ее уход как преддверие близкого свидания: «Смерти нет». Вопреки всему, он продолжает постигать красоту и тайну жизни,
его взгляд цепок, перо остро:

Стакан вина. Благословенный хмель.
Конечно, мир доверчив и прекрасен,
Как этот приблудившийся кобель,
У ног моих лежащий на террасе.

Он пишет щемящие строчки о приютившей его Франции, называя ее «веселой мачехой», смеется, что в Бретани живут только Анны и Марии, посвящает стихи эмигрантским детям и великим поэтам всех времен, вступая с ними в литературные игры - затейливо переиначивая прославленные строки. Ему кажется, что наконец-то он нащупал секрет счастья:

Только жить, как верится и снится,
Только не считать года,
И в Париже, где чудесные больницы,
Не лечиться никогда.

Последовать только что выведенному правилу не удалось - последние годы жизни поэт часто болел. Сказалась трудная жизнь и укус тропической мухи це-це во время «африканской войны». После перенесенной ампутации ноги Туроверов умер во французском госпитале Ларибуазьер в 1972 году. Похоронен на знаменитом русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Жизнь оказалась нежней

В Россию поэзия Николая Туроверова пришла благодаря самоотверженному труду архивиста Виктора Леонидова.

В 1995 году был издан первый небольшой стихотворный сборник, в 99-м - второй, достаточно объемный, название которому дала туроверовская строка «Двадцатый год - прощай, Россия». Тиражи были небольшими - три и пять тысяч экземпляров. В основном отечество узнало о замечательном казачьем поэте Туроверове после телевизионного фильма Никиты Михалкова «Казаки: неразделенная любовь» из документального цикла «Русский выбор».

К «пиару» «донского Есенина» активно подключилось руководство Всевеликого Войска Донского. В Старочеркасске сначала появилась памятная плита, затем прошел посвященный Туроверову фестиваль «Я вернулся на Дон». Сейчас атаман Виктор Водолацкий мечтает о том, чтобы придать Туроверовскому празднику поэзии всероссийский масштаб и наладить в древней столице казачества подходящую инфраструктуру для привлечения туристов. Частью этого грандиозного плана является и перенос праха покойного с французского кладбища в родную землю.

- Таково было завещание Николая Туроверова, - заявил гостям фестиваля Водолацкий после короткой стихотворной цитаты. - Сейчас мы ведем переговоры с зарубежными родственниками поэта. Одни из них готовы пойти нам навстречу, убедившись, что Туроверова на родине любят и знают: даже наши кадеты пишут сочинения по творчеству своего земляка. Другие не торопятся соглашаться. И в руках у этих других - немалые культурно-исторические ценности, собранные Николаем Николаевичем…

Остается надеяться, что память о поэте не превратится в свару за его останки. Тем более что буквально исполнить завещание о подобающих похоронах все равно уже не получится:

«Не с сложенными на груди, а с распростертыми руками, готовыми обнять весь мир, похороните вы меня. И не в гробу, не в тесной домовине, не в яме, вырытой среди чужих могил, а где-нибудь в степи поближе к Дону, к моей станице, к старому Черкасску, на уцелевшей целине, меня в походной форме положите родного Атаманского полка. Кушак на мне потуже затяните, чтоб грудь поднялась, будто бы для вздоха о том, что все на свете хорошо…»

Ни распростертых рук, ни походной формы, ни затянутого кушака уже, к сожалению, не обеспечить. Да и нельзя же понимать поэзию так буквально! Ведь есть у Туроверова и прямо противоположное «завещание», обозначенное в стихотворении на смерть жены:

Всё тот же воздух, солнце… О простом,
О самом главном: о свиданье с милой
Поет мне ветер над ее крестом,
Моей уже намеченной могилой.

А Юлия Александровна между тем похоронена именно на Сент-Женевьев-де-Буа, так что по этому завещанию с Туроверовым поступили правильно.

А вообще-то, если говорить совсем серьезно, жизнь поэта - не в дислокации его надгробного камня. Тем более поэта такого масштаба. Ведь он, гордость казачества, давно перерос и географию, и этнографию. «Это не только краевая, но и настоящая общерусская лирика», - не зря написал о стихах Туроверова современник - тонкий эмигрантский критик Юрий Терапиано.

В конце концов, не говорим же мы о Пушкине «дворянский петербургский поэт». Или о Есенине - «крестьянский константиновский».

Ведь поэт - это тот, кто выходит за рамки и нарушает правила, включая даже собственные установки. Так, как это делал Туроверов:

Учился у Гумилёва
На всё смотреть свысока,
Не бояться честного слова
И не знать, что такое тоска.
Но жизнь оказалась сильнее,
Но жизнь оказалась нежней,
Чем глупые эти затеи
И все разговоры о ней.

Ирина РОДИНА

Николаю Туроверову был всего 21 год, когда с войсками Врангеля он эвакуировался из Крыма, навсегда покинув родину. Главная тема его эмигрантских стихов, которые Туроверов писал до самой смерти, — родной Дон: о нем он тоскует, к нему он в мыслях стремится. «России без казаков, — считал поэт, — было бы труднее идти своим историческим путем, будет тяжелее возвращаться на свое историческое лоно».

Николай Туроверов родился в 1899 году в в семье, принадлежавшей к старинному казачьему роду. Когда началась Первая мировая война, он учился в реальном училище. Как истый казачий сын, юноша рвался на фронт, однако исполнить мечту мешал возраст. Едва дождавшись восемнадцатилетия, он поступил вольноопределяющимся в лейб-гвардии Атаманский полк, принимал участие в боях, потом учился в Новочеркасском военном училище.

Но не доучился — в Петрограде произошел большевистский переворот, и вскоре началась Гражданская война. Верный присяге и долгу, Туроверов сражался с красными на Дону, Кубани, в Новороссийске и Крыму. Четырежды был ранен, награжден орденом Святого Владимира 4-й степени.

«Запомним, запомним до гроба,
Жестокую юность свою,
Дымящийся гребень сугроба,
Победу и гибель в бою,
Тоску безысходного гона,
Тревоги в морозных ночах,
Да блеск тускловатый погона
На детских на хрупких плечах...»
— писал он позже, в 1936 году.

Родину казачий офицер покинул осенью 1920 года, на одном из последних «белых» пароходов.

Более полувека Туроверов провел в изгнании. Но если читать подряд его стихотворения, которые он начал писать в эмиграции, то приходит понимание, что, по большому счету, из России поэт никогда не уезжал, потому что большинство его стихов, являющихся, да простится нам эта уши, — о ней, о России, о Доне, о молодости.

При этом внешняя жизнь Николая Туроверова на чужбине была полна событий. Осенью 1920 года он высадился на острове Лемносе; потом последовала Сербия, где молодой эмигрант, не чураясь черной работы, «осваивал» новые для себя профессии лесоруба и мукомола; наконец, ему удалось выбраться во Францию. С 1922 года он жил в Париже. Французское бытие Туроверова — это сочетание несочетаемого, игра контрастов: он работал грузчиком и в то же время посещал лекции в Сорбонне; водил такси и — писал стихи.

Первый поэтический сборник Туроверова вышел из печати в 1928 году и был тепло встречен эмигрантскими мэтрами литературы — в частности, Георгием Адамовичем, создателем поэзии «парижской ноты», которому почти коленопреклоненно внимали молодые поэты первой эмиграции. В своих стихах, писал Адамович о казачьем поэте, «он действительно что-то „выражает“, а не придумывает слов для выражения мыслей и чувств». Подлинность поэтического переживания оказалась близка слушателям, пережившим совсем недавно то, о чем писал Туроверов: тягости войны, смерть близких, разлуку с родиной. Его называли «Бояном казачества». Вот как поэт Владимир Смоленский рассказывал об одном из публичных выступлений Туроверова:

«Глубина чувства и мысли, штриховая образность, реальность, скупая сжатость слов и звучность его стихов как бы кровно вырываются из сердца, любящего и знающего казачий быт. Николай Николаевич начал читать свои стихи... Окончено. Минутная тишина, тишина забытья и дружный взрыв аплодисментов. А потом совершенно незнакомые люди, видевшие впервые Туроверова, шли к нему, жали руку, со слезами на глазах целовали его».

Рафинированного круга поэтов русского Монпарнаса Туроверов сторонился. В 1930-е годы он служил клерком в банке, а в свободное от службы время занимался архивом Атаманского полка, устроив в конце концов в своей квартире полковой музей, составлял книги о казачестве, организовывал выставки.

В 1939 году — новый зигзаг судьбы. Поэт, издавший еще два сборника стихов (в 1937 и 1939 годах), записался в Иностранный легион и отправился воевать в Африку. Это самый «темный» по своей непроявленности период его жизни. Вероятнее всего, с поражением Франции в 1940 году Туроверов покинул армию. После войны он возглавил Казачий союз. И продолжал писать стихи, которые становились все тоньше и музыкальнее. Он как бы подводил итоги, хотя до земного конца было еще далеко:

«Учился у Гумилева
На все смотреть свысока,
Не бояться честного слова
И не знать, что такое тоска.
Но жизнь оказалась сильнее,
Но жизнь оказалась нежней,/ Чем глупые эти затеи
И все разговоры о ней» (1946).

Последний (пятый) поэтический сборник Туроверова увидел свет в 1965 году. В 1972 году он умер.

А на родину Николай Туроверов все-таки вернулся — стихами. Это случилось в 1995 году, когда в России была напечатана первая книжка поэта. .

Н.Н.Туроверов 1899-1972гг. Самое полное собрание стихотворений в сети. Составил Владимир Гришанович. Ч.1.

НИКОЛАЙ ТУРОВЕРОВ
Русскому читателю возвращается талантливый донской поэт и писатель Н.Н.Туроверов (18.03.1899 - 23.09.1972 гг.).
Николай Николаевич Туроверов родился в станице Старочеркасской, еще юным принял участие в Гражданской войне, служил подъесаулом в Лейб-гвардии Его Императорского высочества Наследника Цесаревича полка. После эвакуации с донскими частями из Крыма он жил во Франции, служил в Иностранном легионе. В эмиграции - один из основателей Общества Ревнителей Российской Военной Старины и сотрудник журнала "Военная Быль". Автор пяти поэтических сборников.

Имя этого человека на долгие десятилетия было вычеркнуто из русской литературы. Его стихи тайно в СССР переписывались от руки, во многих казачьих станицах и хуторах ходили легенды, что именно где-то тут то ли он жил, то ли останавливался вместе с казачьими отрядами во время гражданской войны. Участник отряда Чернецова, одного из первых казачьих командиров, поднявших организованное сопротивление на Дону против большевистской власти, пулеметчик артиллерийской команды Донского корпуса, поэт, сумевший с поразительной силой выразить тоску изгнания и трагедию казачества, почти уничтоженного после 1917 года, он вернулся на Родину через двадцать лет после смерти в 1972 году в Париже. Вернулся своими стихами.
Николай Туроверов покинул Россию на одном из последних пароходов во время великого исхода 1920 года.

«Биография Николая Туроверова была очень похожа на судьбы сотен тысяч людей, раздавленных "Красным колесом". Он родился 18 (30-го по новому стилю) марта 1899 года в станице Старочеркасской Области Войска Донского. Мать и отец происходили из старинных казачьих фамилий. Отец, тоже Николай Николаевич был судебным следователем, о матери мы знаем очень мало. Знаем, что ее звали Анна Николаевна Александрова, и что оба они сгинули то ли в лагерях, то ли в ссылке. Туроверов долго не имел о них никаких известий, но память о матери не оставляла его до конца дней.

Станица, любящий и зажиточный казачий дом, Каменское реальное училище. А дальше началась первая мировая, и все рухнуло.
Он поступил добровольцем в Лейб-гвардии Атаманский полк, потом ускоренный выпуск Новочеркасского военного училища. Атаманский отряд, отряд полковника Чернецова, одного из первых казачьих командиров, поднявших организованное сопротивление на Дону против большевистской власти, Степной поход. В ноябре 1919 г. стал начальником пулеметной команды Родного Атаманского полка. За несколько месяцев до исхода награжден Владимиром 4-й степени и получил чин подъесаула. Несколько раз был ранен, но, наверное, слишком многое надо было ему сделать в этой жизни, и судьба хранила его.
…Поэт, сумевший с поразительной силой выразить тоску изгнания и трагедию казачества, почти уничтоженного после 1917 года, он вернулся на Родину через двадцать лет после смерти в 1972 году в Париже. Вернулся своими стихами.
Николай Туроверов покинул Россию на одном из последних пароходов во время великого исхода 1920 года. Потом его строки, посвященные тем трагическим ноябрьским дням, долго цитировали, зачастую даже не зная автора.
На борт он поднялся вместе с женой, красавицей-казачкой Юлией Александровной Грековой. Они были вместе до 1950 года, когда она ушла из жизни, оставив его и дочь Наталью. Без нее ему предстояло жить еще двадцать два года.
…Огромный, продуваемый всеми ветрами лазарет на греческом острове Лемнос, Сербия, где родилась Наталья. Он грузил мешки с мукой, работал батраком и все время, как только была минута, писал стихи. Стихи, которые переписывались, пересказывались, расходились в сотнях списках, потому что молодой казак был поэтом своего поколения и своего времени.
Дальше – Париж, Сорбонна, снова работа по ночам. Пять книг стихов, Иностранный Легион. Стихи и беспрерывная работа по сохранению казачьей и военной русской славы.
Он умер 23 сентября 1972 года в парижском госпитале Ларибуазьер. И сегодня мы можем сказать, что его творчеству еще предстоит долгая и успешная жизнь в России.

Популярность Туроверова была необычайна, особенно в военных и казачьих кругах русского зарубежья. В эмиграции он был тем, чем были для своих современников Есенин или Высоцкий – настоящим народным поэтом.
"Глубина чувства и мысли, штриховая образность, реальность, скупая сжатость слов и звучность его стихов, как бы кровно вырываются из сердца, любящего и знающего казачий быт… Николай Николаевич начал читать свои стихи… Окончено. Минутная тишина, тишина забытья и дружный взрыв аплодисментов. А потом совершенно незнакомые люди, видевшие впервые Туроверова, шли к нему, жали руку, со слезами на глазах целовали его. Крепкая любовь казака к своему родному краю, так легко совмещавшаяся со служением России, не всегда и не всем, не-казакам, понятная, казалось, была понята всеми, заразила своей силой, объединила всех". Так писал о выступлении Туроверова его друг, еще один знаменитый поэт русского Парижа Владимир Смоленский. Стихи Туроверова появлялись в казачьих газетах и журналах, их переписывали и читали на русских военных и литературных вечерах повсюду, где жили изгнанники из России – Аргентине и Алжире, США и Сербии. И, конечно, Франции – страны, в которой он прожил пятьдесят два года и где нашел вечный покой на знаменитом кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Страна, для которой он нашел такие потрясающие слова.

Но, кроме своего фантастического поэтического таланта, которым он согрел столько людей, Туроверов был еще и историком, и издателем, и организатором выставок. И сегодня специалисты считают его одним из лучших знатоков казачьей иконографии и русского портрета. Если в Париже открывались выставки "Казаки", "Суворов", "1812 год", "Лермонтов", то не было никаких сомнений – за ними стоял этот невысокий, плотный человек. Великий поэт казачества.
Именно Николай Николаевич сделал все, чтобы сохранился музей его родного Лейб-гвардии Атаманского полка, вывезенный казаками в Париж. Он был главным хранителем уникальной библиотеки генерала Дмитрия Ознобишина, он публиковал статьи по истории казачества и русской военной славы. Он правдами и неправдами доставал средства, чтобы выкупать очередную русскую военную реликвию, появившуюся на какой-нибудь парижской барахолке. В научной работе Николай Николаевич всегда был очень тщателен и точен.
"Казачий альманах", "Русская военная старина", календари – чем только не занимался Туроверов. Это вообще довольно сложно представить – все потеряно, кругом чужая речь, нищета, а Туроверов готовит очередную выставку или очередное заседание кружка казаков-литераторов. Он не давал окружающим опускать руки, он заряжал своих товарищей энергией и силой, которая помогала жить».

* * *
Мы шли в сухой и пыльной мгле
По раскаленной крымской глине.
Бахчисарай, как хан в седле,
Дремал в глубокой котловине.
И в этот день в Чуфут-Кале,
Сорвав бессмертники сухие.
Я выцарапал на скале:
Двадцатый год - прощай, Россия!
1920 г.

* * *
Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня;
Я с кормы все время мимо
В своего стрелял коня.
А он плыл, изнемогая,
За высокою кормой,
Все не веря, все не зная.
Что прощается со мной.
Сколько раз одной могилы
Ожидали мы в бою.
Конь все плыл, теряя силы.
Веря в преданность мою.
Мой денщик стрелял не мимо -
Покраснела чуть вода...
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда.
1940 г.

* * *
Мне снилось казачье знамя,
Мне снилось - я стал молодым.
Пылали пожары за нами,
Клубился пепел и дым.

Сгорала последняя крыша,
И ветер веял вольней,
Такой же-с времен Тохтамыша,
А, может быть, даже древней.

И знамя средь черного дыма
Сияло своею парчой,
Единственной, неопалимой,
Нетленной в огне купиной.

Звенела новая слава,
Еще неслыханный звон...
И снилась мне переправа
С конями, вплавь, через Дон.

И воды прощальные Дона
Несли по течению нас,
Над нами на стяге иконы,
Иконы - иконостас;

И горький ветер усобиц,
От гари став горячей,
Лики всех Богородиц
Качал на казачьей парче.
1949

* * *
Жизнь не проста и не легка.
За спицею мелькает спица.
Уйти б на юг, и в казака
По-настоящему влюбиться.


Нет, не уйти, а убежать,
Без сожалений и оглядки.
Туда, где весело живут,
Туда, где вольные станицы
И где не вяжут и не ткут
Своих нарядов молодицы;
Где все умеют пить и петь,
Где муж с женой пирует вместе.
Но туго скрученная плеть
Висит на самом видном месте.
Ах, Дон, Кубань - Тмутаракань!
А я в снегах здесь погибаю.
Вот Лермонтов воспел Тамань. -
А я читаю и мечтаю,
И никуда не убегу...
Твердя стихи о Диком поле.
Что знаю я и что могу,
Живя с рождения в неволе.
И мой недолгий век пройдет
В напрасном ожиданье чуда, -

Меня не выпустят отсюда.
1940 г.

* * *
Никто нас не вспомнит, о нас не потужит;
Неспешной водой протекают годы.
И было нам плохо и станет нам хуже, -
Покоя не будет нигде, никогда.

Да мы и не ищем спокойного года,
Да нам и не нужен покой:
Свобода еще с Ледяного похода
Для нас неразлучна с бедой.

* * *
Ты говоришь: - Смотри на снег,
Когда синей он станет к ночи.
Тяжелый путь за прошлый грех
Одним длинней, другим короче;

Но всех роднят напевы вьюг,
Кто в дальних странствиях обижен.
Зимой острее взор и слух
И Русь роднее нам и ближе.

И я смотрю... Темнеет твердь.
Меня с тобой метель сдружила,
Когда на подвиг и на смерть
Нас увлекал в снега Корнилов.

Те дни прошли. Дней новых бег
Из года в год неинтересней,-
Мы той зиме отдали смех,
Отдали молодость и песни.

Но в час глухой я выйду в ночь,
В родную снежную безбрежность -
Разлуку сможет превозмочь
Лишь познающий безнадежность.

Задонье.
1. (Утпола – ударение на последний слог)

Утпола, - по калмыцки, - звезда,
Утпола, - твое девичье имя
По толокам пасутся стада,
Стрепета пролетают над ними.
Ни дорог, ни деревьев, ни хат.
Далеки друг от друга улусы,
И в полынь азиатский закат
Уронил свои желтые бусы.
В жарком мареве, в розовой мгле,
Весь июнь по Задонью кочую.
У тебя на реке Куберле
Эту ночь, Утпола, заночую.
Не прогонишь меня без отца,
А отец твой уехал к соседу, -
Как касается ветер лица,
Так неслышно к тебе я приеду.
Ты в кибитке своей для меня
Приготовишь из войлока ложе,
Моего расседлаешь коня,
Разнуздаешь его и стреножишь.
Не кляни мой внезапный ночлег,
Не клянись, что тебя я забуду, -
Никогда неожиданный грех
Не разгневает кроткого Будду.
Утпола, ты моя Утпола –
Золотистая россыпь созвездий, -
Ничего ты понять не могла,
Что тебе я сказал при отъезде.
1930.

* * *
Не все, не все проходит в жизни мимо.
Окончилась беспечная пора.
Опять в степи вдыхаю запах дыма,
Ночуя у случайного костра.
Не в сновиденьях, нет – теперь воочью,
В родном краю курганов и ветров,
Наедине с моей осенней ночью
Я все приял и я на все готов.
Но голос прошлого на родине невнятен,
Родимый край от многого отвык,
И собеседнику обидно непонятен
Мой слишком русский, правильный язык.
Чужой, чужой – почти что иностранец,
Мечтающий о благостном конце,
И от костра пылающий румянец
Не возвратит румянца на лице.
1941-1942.

* * *

Юность не вернется никогда.
И туманнее и реже снятся
Нам чудесные, жестокие года.



Наше сердце приучилось биться
И спокойнее и глуше и ровней.


Полюбив спокойную страну,
Незаметно медленно стареем
В европейском ласковом плену.



Дети шли в сугробах по колена
Умирать на розовом снегу.

И над одинокими на свете,
С песнями идущими на смерть,
Веял тот же сумасшедший ветер
И темнела сумрачная твердь.
1937.

* * *
Больше ждать, и верить, и томиться,
Притворяться больше не могу.
Древняя Черкасская станица,
Город мой на низком берегу.
С каждым годом дальше и дороже…
Время примириться мне с судьбой.
Для тебя случайный я прохожий,
Для меня, наверно, ты чужой.
Ничего не помню не знаю!
Фея положила в колыбель
Мне свирель прадедовского края
Да насущный хлеб чужих земель.
Пусть другие более счастливы,
И далекий, неизвестный брат
Видит эти степи и разливы
И поет про ветер и закат.
Будем незнакомы с ним до гроба,
И, в родном не встретившись краю,
Мы друг друга опознаем оба,
Все равно, в аду или в раю.
1937.

* * *
Тоскую, горю и сгораю
В чужой непривольной дали,
Как будто не знал и не знаю
Родной и любимой земли.
Но нужно ль кого ненавидеть
За то, что досталося мне
Лишь в юности родину видеть,
Скача на горячем коне,
Запомнить простор да туманы,
Пожары, разбои и кров,
И видя ненужные страны,
Хранить неземную любовь…
1937.

«Поедем, корчмарка,
к нам на тихий Дон».

Ах, не целуй меня ты снова,
Опять своей не называй, -
От моего родного крова
Не уводи, не отрывай.
Тебе мой двор уныл и тесен,
Но, Боже мой, как страшно мне
Поверить зову этих песен,
С тобой уехать на коне.
Бери любовь мою в подарок,
Как брал ее ты у других
Тобой загубленных корчмарок
Среди ночлегов кочевых.
Тебя потом я вспомню с плачем,
Слезой горючей изойду,
Но за твоей судьбой казачьей
Я не пойду, я не пойду.
1939.

* * *
За твое тревожное молчанье,
За биенье сердца моего,
За внезапное короткое свиданье,
На котором не случилось ничего,
За подсказанное вновь стихотворенье,
(В нем тебя опять не назову),
За такую нежность сновиденья,
О которой не расскажешь наяву,
За печаль, за тайное участье,
За любовь – отвечу я потом;
Но сегодня сокровенно счастье,
Как ручей, еще сокрытый льдом.
1945.

Казачья песня.

«Вдоль по линии Кавказской
Млад-сизой орел летал.
Он летает пред войсками
Наш походный атаман;
Он с походом нас поздравил,
Отдавал строгий приказ:
Чтоб у вас, ребята, были
Ружья новые Бердан,
Шашки острые в ножнах,
Пистолеты в кобурах…
Что ты, ворон, что ты, черный,
Что ты вьешься надо мной?
Ведь добыча-то плохая:
Я – казак – еще не твой!».
1945.

* * *
И слез невольно сердце просит
И я рыдать во сне готов,
Когда вновь слышу в спелом просе
Вечерний крик перепелов.
ХХХ.

Девять восьмистиший.
3.

Широка, просторна и легка
У казачки вольная походка –
Так плывут над степью облака.
Так плывет и парусная лодка,
Лебединой грудью наклонясь,
Так любовь внезапная приходит,
Так и ветер в буераках бродит,
Никого на свете не боясь.

7.
Так и ночью узнаешь на ощупь
В темноте знакомые черты.
Стала ты доступнее и проще
Но рабынею не стала ты.
И в неволе, в нищете, в позоре,
Черным воздухом мучительно дыша,
Все еще гуляет на просторе
Смерти не подвластная душа.

9.
В этой доле самой лучшей,
Самой страшной и простой,
Я тебе доверил ключик
От шкатулки золотой.
В ней лежит моя тревога,
Сердце вещее лежит,
И на самом дне немного
Нерастраченной души.
1946.

* * *
Что из этой жизни унесу я,
Сохраню в аду или в раю?
Головокруженье поцелуя,
Нежность неповторную твою?
Или, с детских лет необоримый,
Этот дикий, древний, кочевой
Запах неразвеянного дыма
Над моей родною стороной.
1947.

* * *
Пролетели лебеди над Доном,
Тронулся последний лед.
Ветер голосом счастливым и влюбленным
Не шумит над степью, а поет.
Он поет: мне незнакома жалость.
Я не знаю, что такое грусть,
Все на свете мне легко досталось
И легко со всем я расстаюсь.
1947.

Франции.

Жизнь не начинается сначала
Так не надо зря чего-то ждать;
Ты меня с улыбкой не встречала
И в слезах не будешь провожать.
У тебя свои, родные, дети,
У тебя я тоже не один,
Приютившийся на годы эти,
Чей-то чужеродный сын.
Кончилась давно моя дорога,
Кончилась во сне и наяву, -
Долго жил у твоего порога,
И еще, наверно, поживу,
Лучшие тебе я отдал годы,
Все тебе доверил, не тая, -
Франция, страна моей свободы,
Мачеха веселая моя.
1938.

* * *


Призываю любовь человечью,
Кто теперь погорюет о нас?

Мой далекий отеческий дом, -
Перед Господом не постесняюсь
Называться донским казаком.
1943.

* * *
У отцов свои преданья,
У отцов свои грехи:
Недостроенные зданья,
Непрочтенные стихи.
И ни в чем уже не каясь,
Лоб крестя иль не крестя,
Подрастает, озираясь,
Эмигрантское дитя.
1963.

* * *
Ворожила ты мне, колдовала,
Прижимала ладонью висок,
И увидел я воды Каяла,
Кагольницкий горячий песок.
Неутешная плакала, чайка,
Одиноко кружась над водой, -
Ах, не чайка – в слезах молодайка, -
- Не вернулся казак молодой;
Не казачка – сама Ярославна
Это плачет по князю в тоске, -
Все равно, что давно, что недавно,
Никого нет на этом песке.
1939.

Из Тараса Шевченко.
1.

Не женись ты на богатой –
Выгонит из хаты,
Не женись и на убогой –
Проживешь недолго,
А женись на вольной воле –
На казачьей доле:
Как была она – такою
Будет ввек с тобою.
1944.

* * *
За легкомысленный язык,
За склонность к ветреной забаве,
За то, что я уже привык
К незатруднительной отраве,
За все, за все, чем грешен я,
Ты ниспошли мне наказанье,
Но не лишай меня огня,
Оставь широкое дыханье,
Любви и песен не лишай
И не клади во гроб живого,
Ты видишь: льется через край
Еще взволнованное слово.
1944.

* * *
Мы плохо предков своих знали.
Жизнь на Дону была глуха,
Когда прабабка в лучшей шали,
Невозмутима и строга,
Надев жемчужные подвески,
Уселась в кресло напоказ,
И зрел ее в достойном блеске
Старочеркасский богомаз.
О, как старательно и чисто
Писал он смуглое лицо,
И цареградские мониста,
И с аметистами кольцо;
И шали блеклые розаны
Под кистью ярко расцвели,
Забыв полуденные страны
Для этой северной земли.
…А ветер в поле гнал туманы,
К дождю кричали петухи,
Росли на улице бурьяны,
И лебеда, и лопухи;
Паслись на площади телята,
И к Дону шумною гурьбой
Шли босоногие ребята,
Ведя коней на водопой;
На берегу сушились сети,
Качал баркасы темный Дон,
Нес по низовью влажный ветер
Собора скудный перезвон,
Кружились по ветру вороны,
Садясь на мокрые плетни,
Кизячный дым под перезвоны
Кадили щедро курени;
Казак, чекмень в грязи запачкав,
Гнал через лужи жеребца,
И чернобровая казачка
Глядела вслед ему с крыльца.
1937.

* * *
В огне все было и в дыму,-
Мы уходили от погони.
Увы, не в пушкинском Крыму
Теперь скакали наши кони.

В дыму войны был этот край,
Спешил наш полк долиной Качи,
И покидал Бахчисарай
Последний мой разъезд казачий.

На юг, на юг. Всему конец.
В незабываемом волненьи.
Я посетил тогда дворец
В его печальном запустеньи.

И увидал я ветхий зал, -
Мерцала тускло позолота, -
С трудом стихи я вспоминал,
В пустом дворце искал кого-то.

Нетерпеливо вестовой
Водил коней вокруг гарема, -
Когда и где мне голос твой
Опять почудился, Зарема?

Прощай, фонтан холодных слез.
Мне сердце жгла слеза иная -
И роз тебе я не принес,
Тебя навеки покидая.

* * *
Как когда-то над сгубленной Сечью
Горевал в своих песнях Тарас, -
Призываю любовь человечью,
Кто теперь погорюет о нас?

Но в разлуке с тобой не прощаюсь,
Мой далекий отеческий дом, -
Перед Господом не постесняюсь
Называться донским казаком.

Товарищ.

Перегорит костер и перетлеет,
Земле нужна холодная зола.
Уже никто напомнить не посмеет
О страшных днях бессмысленного зла.

Нет, не мученьями, страданьями и кровью
Утратою горчайшей из утрат:
Мы расплатились братскою любовью
С тобой, мой незнакомый брат.

С тобой, мой враг, под кличкою «товарищ»,
Встречались мы, наверное, не раз.
Меня Господь спасал среди пожарищ,
Да и тебя Господь не там ли спас?

Обоих нас блюла рука Господня,
Когда, почуяв смертную тоску,
Я, весь в крови, ронял свои поводья,
А ты, в крови, склонялся на луку.

Тогда с тобой мы что-то проглядели,
Смотри, чтоб нам опять не проглядеть:
Не для того ль мы оба уцелели,
Чтоб вместе за отчизну умереть?

* * *
Не плыву - улетаю в Америку.
Кто поймет беспросветную грусть?
Это значит: к заветному берегу
Никогда, никогда не вернусь.

Это значит: благополучию
Свою жизнь навсегда уступил,
Полунищую, самую лучшую,
О которой я Бога просил.

Отцу Николаю Иванову.

Не георгиевский, а нательный крест,
Медный, на простом гайтане,
Памятью знакомых мест
Никогда напоминать не перестанет;

Но и крест, полученный в бою,
Точно друг и беспокойный, и горячий,
Все твердит, что молодость свою
Я не мог бы начинать иначе.

* * *
Ты такой ли, как и прежде, богомольный
В чужедальней басурманской стороне?
Так ли дышишь весело и вольно,
Как дышал когда-то на войне?

Не боишься голода и стужи,
Дружишь с нищетою золотой,
С каждым человеком дружишь,
Оказавшимся поблизости с тобой.

Отдаешь последнюю рубаху,
Крест нательный даришь бедняку,
Не колеблясь, не жалея - смаху,
Как и подобает казаку.

Так ли ты пируешь до рассвета,
И в любви такой же озорной,
Разорительный, разбойный, но при этом
Нераздельный, целомудренно скупой.

* * *
Равных нет мне в жестоком счастьи:
Я, единственный, званый на пир,
Уцелевший еще участник
Походов, встревоживших мир.

На самой широкой дороге,
Где с морем сливается Дон,
На самом кровавом пороге,
Открытом со всех сторон,

На еще неразрытом кургане,
На древней, как мир, целине, -
Я припомнил все войны и брани,
Отшумевшие в этой стране.

Точно жемчуг в черной оправе,
Будто шелест бурьянов сухих, -
Это память о воинской славе,
О соратниках мертвых моих.

Будто ветер, в ладонях взвесив,
Раскидал по степи семена:
Имена Ты их. Господи, веси -
Я не знаю их имена.

* * *
Было их с урядником тринадцать
- Молодых безусых казаков.
Полк ушел. Куда теперь деваться
Средь оледенелых берегов?

Стынут люди, кони тоже стынут,
Веет смертью из морских пучин...
Но шепнул Господь на ухо Сыну:
Что глядишь, Мой Милосердный Сын?

Сын тогда простер над ними ризу,
А под ризой белоснежный мех,
И все гуще, все крупнее книзу
Закружился над разъездом снег.

Ветер стих. Повеяло покоем.
И, доверясь голубым снегам,
Весь разъезд добрался конным строем,
Без потери к райским берегам.

* * *
Мороз крепчал. Стоял такой мороз
Что бронепоезд наш застыл над яром,
Где ждал нас враг, и бедный паровоз
Стоял в дыму и задыхался паром.

Но и в селе, раскинутом в яру,
Никто не выходил из хат дымящих, -
Мороз пресек жестокую игру,
Как самодержец настоящий.

Был лед и в пулеметных кожухах;
Но вот в душе, как будто, потеплело:
Сочельник был. И снег лежал в степях.
И не было ни красных и ни белых.

* * *
Подумать только: это мы
Последние, кто знали
И переметные сумы,
И блеск холодной стали
Клинков, и лучших из друзей
Погони и похода,
В боях израненных коней
Нам памятного года
В Крыму, когда на рубеже
Кончалась конница уже.
Подумать только: это мы
В погибельной метели,
Среди тмутараканской тьмы
Случайно уцелели
И в мировом своем плену
До гроба все считаем
Нас породившую страну
Неповторимым раем.

* * *
Не выдаст моя кобылица.
Не лопнет подпруга седла.
Дымится в Задонье, курится
Седая февральская мгла.
Встает за могилой могила.
Темнеет калмыцкая твердь,
И где-то правее - Корнилов,
В метелях идущий на смерть.
Запомним, запомним до гроба
Жестокую юность свою,
Дымящийся гребень сугроба,
Победу и гибель в бою,
Тоску безысходную гона,
Тревоги в морозных ночах
Да блеск тускловатый погона
На хрупких, на детских плечах.
Мы отдали все, что имели,
Тебе, восемнадцатый год,
Твоей азиатской метели
Степной - за Россию - поход.
1931 г.

Азов
Эту землю снова и снова
Поливала горячая кровь.
Ты стояла на башне Азова
Меж встречающих смерть казаков.

И на ранней заре, средь тумана,
Как молитва звучали слова:
За Христа, за святого Ивана,
За казачий престол Покрова,

За свободу родную, как ветер,
За простую степную любовь,
И за всех православных на свете,
И за свой прародительский кров.

Не смолкало церковное пенье;
Бушевал за спиною пожар;
Со стены ты кидала каменья
В недалеких уже янычар

И хлестала кипящей смолою,
Обжигаясь сама и крича...
Дикий ветер гулял над тобою
И по-братски касался плеча:

За святого Ивана, за волю,
За казачью любовь навсегда!..
Отступала, бежала по полю
И тонула на взморье орда.

Точно пьяная ты оглянулась, -
Твой сосед был уродлив и груб;
Но ты смело губами коснулась
Его черных, запекшихся губ.

Поход
Как в страшное время Батыя
Опять породнимся с огнем,
Но, войско, тебе не впервые
Прощаться с родным куренем!
Не дрогнув станицы разрушить,
Разрушить станицы и сжечь, -
Нам надо лишь вольные души,
Лишь сердце казачье сберечь!
Еще уцелевшие силы, -
Живых казаков сохранять, -
Не дрогнув родные могилы
С родною землею сравнять.
Не здесь – на станичном погосте,
Под мирною сенью крестов
Лежат драгоценные кости
Погибших в боях казаков;
Не здесь сохранялись святыни,
Святыни хранились вдали:
Пучок ковыля да полыни,
Щепотка казачьей земли.
Все бросить, лишь взять молодаек.
Идем в азиатский пустырь –
За Волгу, за Волгу – на Яик,
И дальше, потом – на Сибирь.
Нет седел, садитесь охлюпкой, -
Дорогою седла найдем.
Тебе ли, родная голубка,
Впервые справляться с конем?
Тебе ли, казачка, тебе ли
Душою смущаться в огне?
Качала дитя в колыбели,
Теперь покачай на коне!
За Волгу, за Волгу - к просторам
Почти не открытых земель.
Горами, пустынями, бором,
Сквозь бури, и зной, и метель,
Дойдем, не считая потери,
На третий ли, пятый ли год,
Не будем мы временем мерить
Последний казачий исход.
Дойдем! Семиречье, Трехречье –
Истоки неведомых рек…
Расправя широкие плечи,
Берись за топор дровосек;
За плуг и за косы беритесь, -
Кохайте и ширьте поля;
С молитвой трудитесь, крепитесь, -
Не даром дается земля –
Высокая милость Господня,
Казачий престол Покрова;
Заступник Никола-Угодник
Услышит казачьи слова.
Не даром то время настанет,
Когда, соберясь у реки,
На новом станичном майдане
Опять зашумят казаки.
И мельницы встанут над яром,
И лодки в реке заснуют, -
Не даром дается, не даром,
Привычный станичный уют.
Растите, мужайте, станицы,
Старинною песней звеня;
Веди казаку молодица
Для новых походов коня,
Для новых набегов в пустыне,
В глухой азиатской дали…

О горечь задонской полыни,
Щепотка казачьей земли!
Иль сердце мое раскололось?
Нет – сердце стучит и стучит.
Отчизна, не твой ли я голос
Услышал в парижской ночи?

Средневековый Черкасск
На солнце, в мартовских садах,
Ещё сырых и обнажённых,
Сидят на постланных коврах
Принарядившиеся жёны.
Последний лёд в реке идёт,
И солнце греет плечи жарко;
Старшинским жёнам мёд несёт
Ясырка - пленная татарка.
Весь город ждёт и жёны ждут,
Когда с раската грянет пушка,
Но в ожиданьи там и тут
Гуляет пенистая кружка.
А старики все у реки
Глядят толпой на половодье, -
Из-под Азова казаки
С добычей приплывут сегодня.
Моя река, мой край родной,
Моих прабабок эта сказка,
И этот ветер голубой
Средневекового Черкасска.

Эти дни не могут повторяться...
Эти дни не могут повторяться, -
Юность не вернется никогда.
И туманнее и реже снятся
Нам чудесные, жестокие года.

С каждым годом меньше очевидцев
Этих страшных, легендарных дней.
Наше сердце приучилось биться
И спокойнее и глуше и ровней.

Что теперь мы можем и что смеем?
Полюбив спокойную страну,
Незаметно медленно стареем
В европейском ласковом плену.

И растет и ждет ли наша смена,
Чтобы вновь в февральскую пургу
Дети шли в сугробах по колена
Умирать на розовом снегу.

И над одинокими на свете,
С песнями идущими на смерть,
Веял тот же сумасшедший ветер
И темнела сумрачная твердь.

Жизнь не проста и не легка...
Жизнь не проста и не легка.
За спицею мелькает спица.
Уйти б на юг, и в казака
По-настоящему влюбиться.

Довольно ждать, довольно лгать,
Играть самой с собою в прятки.
Нет, не уйти, а убежать,
Без сожалений и оглядки,

Туда, где весело живут,
Туда, где вольные станицы
И где не вяжут и не ткут
Своих нарядов молодицы;

Где все умеют пить и петь,
Где муж с женой пирует вместе,
Но туго скрученная плеть
Висит на самом видном месте.

Ах Дон, Кубань - Тмутаракань!
А я в снегах здесь погибаю.
Вот Лермонтов воспел Тамань.
А я читаю и мечтаю.

И никуда не убегу...
Твердя стихи о Диком поле.
Что знаю я и что могу,
Живя с рождения в неволе.

И мой недолгий век пройдет
В напрасном ожиданье чуда,
Московский снег, московский лед
Меня не выпустят отсюда.

Новочеркасск (отрывки из поэмы)
Жизнь шла размеренно, нескоро,
Нетрудно, но и нелегко,
И купол золотой собора
Кругом был виден далеко.

Зимой снега, разлив весною,
А летом ветер, зной и пыль;
Но не мечтал никто иною
Сменить сегодняшнюю быль.

Служилый город и чиновный
Один порядок в жизни знал,
И даже мостовой неровной
Вид никого не оскорблял.

По воскресеньям привозили
К базару уголь и каймак,
И на восток глядел средь пыли
В кольчуге бронзовой Ермак.

Был атаман главою края,
Слугой России и Царей,
И, облачением сияя,
Служил в соборе архиерей.

О Думе спорили дворяне
И об охоте невзначай,
Купцы о дегте и тарани,
В прохладных лавках сев за чай.

Блюли закон, моляся Богу,
Хулили любу, блуд и месть;
Все казаки ходили в ногу
И отдавали лихо честь.
Колокола печально пели.
В домах прощались, во дворе:
Венок плели, кружась, метели
Тебе, мой город, на горе.

Сноси неслыханные муки
Под сень соборного креста.
Я помню, помню день разлуки,
В канун Рождения Христа,

И не забуду звон унылый
Среди снегов декабрьских вьюг
И бешенный галоп кобылы,
Меня бросающий на юг.

Перекоп (отрывки из поэмы)
Нас было мало, слишком мало,
От вражьих толп темнела даль:
Но твердым блеском засверкала
Из ножен вынутая сталь.

Последних пламенных порывов
Была исполнена душа.
В железном грохоте разрывов
Вскипали воды Сиваша.

И ждали все внимая знаку,
И подан был знакомый знак...
Полк шел в последнюю атаку,
Венчая путь своих атак.

* * *
Забыть ли, как на снеге сбитом
В последний раз рубил казак,
Как под размашистом копытом
Звенел промерзлый солончак,

И как минутная победа
Швырнула нас через окоп,
И храп коней, и крик соседа
И кровью залитый сугроб...

* * *
О милом крае, о родимом
Звенела песня казака
И гнал и рвал над белым Крымом
Морозный ветер облака.


Свершай последний переход.
Нет, не один из нас заплачет,
Грузясь на ждущий пароход,

Когда с прощальным поцелуем
Освободим ремни подпруг
И, злым предчувствием волнуем,
Заржет печально верный друг.

* * *
Помню горечь соленого ветра,
Перегруженный крен корабля;
Полосою синего фетра
Уходила в тумане земля;

Но ни криков, ни стонов, ни жалоб,
Ни протянутых к берегу рук, -
Тишина переполненных палуб
Напряглась, как натянутый лук,

Напряглась и такою осталась
Тетива наших душ навсегда.
Черной пропастью мне показалась
За бортом голубая вода.

* * *
В эту ночь мы ушли от погони,
Расседлали своих лошадей;
Я лежал на шершавой попоне
Среди спящих усталых людей.

И запомнил и помню доныне
Наш последний российский ночлег,
Эти звезды приморской пустыни,
Этот синий мерцающий снег,

Стерегло нас последнее горе, -
После снежных татарских полей, -
Ледяное Понтийское море,
Ледяная душа кораблей.

НИКАКОГО ПРОЩЕНЬЯ НАМ НЕТ...
Задыхаясь, бежали к опушке.
Кто-то крикнул: устал, не могу.
Опоздали мы. Раненный Пушкин
Неподвижно лежал на снегу.
Слишком поздно опять прибежали -
Никакого прощенья нам нет.
Опоздали, опять опоздали
У Дантеса отнять пистолет.
Снова также стояла карета,
Снова был ни к чему наш рассказ,
И с кровавого снега поэта
Поднимал побледневший Данзас.
А потом эти сутки мученья,
На рассвете несдержанный стон,
Ужасающий крик обреченья
И жены летаргический сон.
Отлетела душа, улетала,
Разрешила последний вопрос,
Выносили друзья его тело
На родной петербургский мороз.
И при выносе мы на колени
Становилися прямо в сугроб.
И Тургенев, один лишь Тургенев
Проводил самый близкий нам гроб...
И не десять, не двадцать, не тридцать
Может быть, уже тысячу раз,
Снился мне и ещё будет снится
Этот чей-то неточный рассказ.

Журнал "Станица" (Париж), №22, апрель 1937 года.
Из поэмы "ПЕРЕКОП"
...............................
О милом крае, о родимом
Звенела песня казака
И гнал, и рвал над Белым Крымом
Морозный ветер облака.
Спеши, мой конь, долиной Качи,
Свершай последний переход.
Нет, не один из нас заплачет,
Грузясь на ждущий пароход,
Когда с прощальным поцелуем
Освободим ремни подпруг,
И злым предчувствием волнуем,
Заржет печально верный друг.
1925 г.

Как страшно жить! Как больно верить
Бессмертной верою души
В неисчислимые потери,
В поверженные рубежи.
И как мучительно любимо
Все то, что попрано врагом!
Угасшее - неугасимо,
Действительное - лишь фантом.
1914 год
Казаков казачки проводили,
Казаки простились с Тихим Доном.
Разве мы - их дети - позабыли,
Как гудел набат тревожным звоном?
Казаки скакали, тесно стремя,
Прижимая к стремени соседа.
Разве не казалась в это время
Неизбежной близкая победа?
О, незабываемое лето!
Разве не тюрьмой была станица
Для меня и бедных малолеток,
Опоздавших вовремя родиться?
1939 г.

Две крови: казачьи обе;
Но донская похмельней
И в презрении и в злобе, -
В беспощадности своей;
Никогда ни в чем не каясь,
Что хотела - забрала,
Жизнь взяла, не сомневаясь,
И на волю увела
Из родительского дома
На простор и на разбой,
Чтобы стало все знакомо
В новой жизни озорной.
Над разбоем чайка плачет,
В сердце жалость и любовь,
Это тоже кровь казачья,
Но уже другая кровь.
Это значит, Украина
Мне печальней и родней:
Запорожская кручина,
Песни матери моей.
1943 г.

Эти дни не могут повторяться, -

Юность не вернется никогда.

И туманнее и реже снятся

Нам чудесные, жестокие года.

С каждым годом меньше очевидцев

Этих страшных, легендарных дней.

Наше сердце приучилось биться

И спокойнее и глуше и ровней.

Что теперь мы можем и что смеем?

Полюбив спокойную страну,

Незаметно медленно стареем

В европейском ласковом плену.

И растет и ждет ли наша смена,

Чтобы вновь в февральскую пургу

Дети шли в сугробах по колена

Умирать на розовом снегу.

И над одинокими на свете,

С песнями идущими на смерть,

Веял тот же сумасшедший ветер

И темнела сумрачная твердь.

Это строки величайшего казачьего поэта Николая Туроверова, часто называемого «казачьим Есениным». В отличие от другого поэта-казака Николая Евсеева, ныне незаслуженно забытого, имя Туроверова более известно. Российские телезрители слышали о нем, благодаря передаче «Русские без России», после которой авторам приходило множество писем с просьбой рассказать подробнее о его судьбе.

Николай Туроверов родился 30 марта 1899 года в станице Старочеркасской Области Войска Донского в семье в семье потомственных старочеркасских казаков: судебного следователя Николая Николаевича Туроверова и Анны Николаевны Александровой, имевшей запорожские корни. Впоследствии оба они погибли то ли в лагерях, то ли в ссылке. Туроверов долго не имел о родителях никаких известий, но до конца дней хранил память о них.

Судьба будущего «казачьего Есенина» складывалась довольно счастливо. Его детство проходило в зажиточном и полном любви доме богатой станицы. В семье любили литературу и музыку, отец был страстным охотником. Как все казачата, Коля уже в три года был посажен на коня, а в пять — свободно ездил верхом.

На солнце, в мартовских садах,

Еще сырых и обнаженных,

Сидят на постланных коврах

Принарядившиеся жены.

Последний лед в реке идет,

И солнце греет плечи жарко;

Старшинским женам мед несет

Ясырка - пленная татарка.

Весь город ждет и жены ждут,

Когда с раската грянет пушка,

Но в ожиданьи там и тут

Гуляет пенистая кружка.

А старики все у реки

Глядят толпой на половодье, -

Из-под Азова казаки

С добычей приплывут сегодня.

Моя река, мой край родной,

Моих прабабок эта сказка,

И этот ветер голубой

Средневекового Черкасска.

Весело и привольно жилось в те дни, и никто не мог помыслить, по слову уже современного поэта Леонида Дербенева, «что кончатся скоро вольные эти деньки». Николай Туроверов учился в Каменском реальном училище, когда разразилась Первая Мировая война.

Казаков казачки проводили,

Казаки простились с Тихим Доном.

Разве мы - их дети - позабыли,

Как гудел набат тревожным звоном?

Казаки скакали, тесно стремя

Прижимая к стремени соседа.

Разве не казалась в это время

Неизбежной близкая победа?

О, незабываемое лето!

Разве не тюрьмой была станица

Для меня и бедных малолеток,

Опоздавших вовремя родиться?

Пятнадцатилетний Коля, как и большинство его друзей, отчаянно рвался на фронт и, едва достигнув семнадцатилетия, поступил добровольцем в Лейб-гвардии Атаманский полк, в составе которого ушел на войну. Вскоре его произвели в урядники, а через месяц откомандировывали на Дон, чтобы в ускоренном порядке «выучить» на офицера в Новочеркасском военном училище.

На дворе стоял сентябрь 1917-го года…

После октябрьской революции Туроверов вернулся на Дон и вместе с братом Сашей вступил в отряд легендарного есаула Чернецова, прозванного «донским Иваном-Царевичем». Василий Михайлович Чернецов родился в 1890-м году, в семье ветеринарного фельдшера, происходил из казаков станицы Усть-Белокалитвенской Области Войска Донского. Образование он, как и Туроверов, получил в Каменском реальном училище, а в 1909-м году закончил Новочеркасское казачье училище. На Великую войну Чернецов вышел в чине сотника в составе 26-го Донского казачьего полка 4-й Донской казачьей дивизии и вскоре, благодаря отваге и бесстрашию, стал ее лучшим офицером-разведчиком. В 1915-м году Василий Михайлович возглавил партизанский отряд 4-ой Донской казачьей дивизии, и отряд этот рядом блестящих дел покрыл неувядаемой славой себя и своего молодого командира. За годы войны Чернецов получил три ранения, за воинскую доблесть и боевое отличие был произведен в есаулы, награжден многими орденами, в том числе, Георгиевским оружием.

Возвратившись на Дон, Чернецов первым из всех казачьих офицеров приступил к формированию партизанского отряда для защиты Дона от наседавших со всех сторон большевиков. В конце ноября, на собрании офицеров в Новочеркасске, молодой есаул заявил:

Я пойду драться с большевиками, и если меня убьют или повесят „товарищи», я буду знать, за что; но за что они вздернут вас, когда придут?

Большая часть слушателей осталась глуха к этому призыву: из присутствовавших около 800 офицеров записались сразу... 27.

Всех вас я согнул бы в бараний рог, и первое, что сделал бы,- лишил содержания. Позор! - возмутился Василий Михайлович. Эта горячая речь нашла отклик - записалось еще 115 человек. Однако на следующий день, на фронт к станции Лихая отправилось только 30 человек, остальные «распылились».

«Чернецовщина - это пролог к величайшей трехлетней трагедии, которая войдет в историю под названием вооруженной борьбы на юге России, - первая страница из книги о Белых и Красных, - вспоминал впоследствии Туроверов. - Выстрелы при защите 3имнего Дворца и залпы юнкеров на улицах Москвы не были услышаны Россией, и только на Дону стократным эхом отозвались в сердцах детей - партизан есаула Чернецова.

Я не знаю, был ли когда в истории революции более яркий, более бескорыстный и подвижнический пример протеста личности против диктатуры толпы, чем проявленный этими гимназистами, кадетами и реалистами, вышедшими навстречу лучшим солдатам большевистской идеологии, набранным из кадров тюрем и ночлежек под командой писарей и парикмахеров.

В то время еще не было ни белых, ни красных Армий, ни мобилизации, ни ЧК, ни освагов. Белое движение было только проектом пробиравшихся на Дон узников из Быхова, а в Новочеркасске задыхался атаман Каледин. Россия лежала распластанной в мертвом равнодушии, когда на границах Дона, на железнодорожных колеях столкнулась городская чернь со своим первым и заклятым врагом - детьми-партизанами. И уже потом, в дальнейшем движении, всколыхнувшем всю Россию, борьба никогда не была более жестокой, чем между этими первыми добровольцами двух идеологий.

Я задержался на партизанах, чтобы легче подойти к образу их вождя, есаула Чернецова. Партизаны его боготворили, и это его лучшая характеристика. У него была наглая военная дерзость, исключительная способность учитывать и использовать обстановку и беспрекословно подчиняющая воля. В первый раз я с ним встретился зимой 1916 года, на одном из вечеров в тесном зале Каменского клуба. Он был ранен в ногу и ходил с палкой - среднего роста, плотный и коренастый, точно сбитый. Я запомнил его темные насмешливые глаза и смугло-розовый цвет лица».

Маленький партизанский отряд Чернецова составили, преимущественно, ученики средних учебных заведений: кадеты, гимназисты, реалисты и семинаристы. Говоря о составе отряда, участник тех событий отмечал: «…я не ошибусь, наметив в юных соратниках Чернецова три общие черты: абсолютное отсутствие политики, великая жажда подвига и очень развитое сознание, что они, еще вчера сидевшие на школьной скамье, сегодня встали на защиту своих внезапно ставших беспомощными старших братьев, отцов и учителей. И сколько слез, просьб и угроз приходилось преодолевать партизанам в своих семьях, прежде чем выйти на влекущий их путь подвига под окнами родного дома!»

30-го ноября 1917-го года чернецовский отряд убыл из Новочеркасска в северном направлении. Благодаря личной храбрости, большому опыту в партизанской войне и блестящему составу рядовых отряда, Чернецов легко побеждал большевиков, в то время не любивших отрываться далеко от железных дорог. Об его маневренных действиях говорили и свои, и советские сводки, вокруг его имени создавались легенды, его окружала любовь партизан, переходящая в обожание и глубокую веру в его безошибочность. Он стал душою донского партизанства, примером для других отрядов, сформированных позднее. С открытыми флангами, без обеспеченного тыла, он каким-то чудом неизменно громил встречные эшелоны красных, разгонял их отряды, брал в плен их командиров и комиссаров.

Во второй половине января 1918-го года, двигаясь на север, Чернецов занял со своими партизанами станции Зверево и Лихую, выбил врагов из станицы Каменской. В это время атаман Каледин произвел его в чин полковника.

Всего лишь два месяца продолжал действовать героический отряд, но за это время успел стать легендой. Во время боя под станицей Глубокой Василий Михайлович был ранен, его юные партизаны, не имея возможности спасти своего командира, остались с ним и были захвачены красными.

«В меня вцепилось десяток рук, - вспоминал Туроверов. - Какой-то сизый старик с длинным железным прутом, крича: «Стой, братцы, я его сейчас», размахнулся и ударил меня по голове, сбив папаху. (…) Били палками, плетьми, а у кого ничего в руках не было - ногами, метя по голове. У меня мелькнула виденная в детстве на ярмарке сцена самосуда над цыганом-вором, и остро хотелось одного: скорей бы потерять сознание, скорей бы конец!

(…) Гнавшиеся за нами казаки окружили нас и под улюлюканье толпы мы, едва держась на седлах, тронулись шагом в сторону буерака, где еще были слышны пулеметы.

Мы подъехали к началу буерака, где стоял пулемет и человек 20 казаков. Нас встретили матерной бранью, а наших проводников упреком: «Чего муздыкаетесь с ними - гляди, чисто все в руде, добить их - и все тут. Эй слезай, братцы, да скидай одежду!», Мы с доктором слезли и стали раздеваться, на мои шаровары и сапоги тотчас нашлись охотники, ватное же пальто доктора отбросили в сторону. Потом нам указали место над размытой канавкой и стали наводить пулемет. Но в этот момент из-за поворота балки показалась грузная, в защитном полушубке и заячьем капелюхе, конная фигура Голубова: все было кончено, остатки партизан сдались. «Кто приказал? Что вы делаете? - крикнул он казакам, увидев нас: - Присоединить их к остальным пленникам!». Наш конец был вновь отсрочен.

Сейчас же за Голубовым ехал на кляче, далеко отставив раненную в ступню ногу, полковник Чернецов. Рана была замотана нижней рубашкой, снятой с убитого партизана. За ним толпой, таща волоком наши три испорченные пулемета, окровавленные от побоев, в исподниках, носках или босиком, шли человек 30, партизаны и юнкера, - все, что осталось от отряда. Загнанный партизанами в буерак, расстреливаемый в упор с четырех сторон казаками, полковник Чернецов сдался их вождю, войсковому старшине Николаю Голубову.

Тяжело точно и подлинно выяснить, что руководило Голубовым в его странной и темной роли на фоне этих незабываемых горящих дней на Дону. Прежде член Союза Русского народа, буйный, бесшабашно-храбрый офицер на войне, бунтовщик в революцию, он еще весной 1917 года грезил атаманской булавой средь разнузданной толпы царицынских улиц. Попал в Черкасск уже потом, как пленник атамана Каледина, чтобы через несколько дней, поклявшись в верности атаманской власти, покинуть новочеркасскую гауптвахту с дикой жаждой мести. И теперь, пленив Чернецова, который был младше его, но был уже полковником, завистливый Голубов вышел, наконец, на беспрепятственный мятежный путь, он уже собрал нужную ему казачью «силу», с которой и вошел в феврале, как властелин, в Новочеркасск, чтобы собственной рукой сорвать с атамана Назарова погоны, а потом, в апреле, упасть с простреленной казачьей пулей головой на станичном майдане.

Теперь его обрюзгшее, мясистое лицо с белесыми бровями дышало нескрываемым торжеством.

Уже было видно железнодорожное полотно с длинным красноармейским эшелоном на нем. (…) В это время со стороны эшелона верхом, в черной кожаной куртке, с биноклем на груди, подъехал к нам вождь революционного движения на Дону - Подтелков. (…) Со стороны Глубокой навстречу нам показались три всадника. Это были, конечно, одни из казаков Голубова. Никто из нас, я уверен, не обратил на них внимания. Но Подтелков, находившийся все время в каком-то крикливом экстазе, бросил ненужный вопрос: «Кто такие?». И в этот момент Чернецов молниеносно ударил наотмашь кулаком в лицо Подтелкова, крикнул: «Ура, это наши!». Окровавленные партизаны, до этого времени едва передвигавшие ноги, подхватили этот крик с силой и верой, которые могут быть только у обреченных смертников, вдруг почуявших свободу. Трудно этому моменту дать верное описание, это было сумасшествие... Я видел только, как, широко раскинув руки, свалился с седла Подтелков, как, пригнувшись к лошадиным холкам, ринулся вскачь от нас конвой, как какой-то партизан, стянув за ногу казака, вскочил задом наперед на его лошадь и поскакал с криком: «Ура, генерал Чернецов!». Сам же полковник Чернецов, повернув круто назад, пустил свою клячу наметом, склонясь на сторону вдетой в стремя здоровой ноги.

Партизаны разбегались во все стороны. Я бежал к полотну железной дороги, не чувствуя боли ни в ноге, ни в голове, меня переполняла радость, сознание, что я свободен, что я живу.

(…) По полю уже раздавались крики: «Стой! Не беги!», Наш конвой опомнился, и бросился искать беглецов. Я едва успел перейти полотно, как увидел за собой двух скачущих казаков, выхода не было, и я бросился в узкую, очень глубокую железнодорожную канаву. На дне было по колено воды, - я, не раздумывая, лег прямо в воду, набрал в грудь воздуха и спрятал голову…»

После удачного побега Василий Михайлович отправился в родную станицу, но был выдан большевикам. Один из очевидцев вспоминал: «По дороге Подтелков издевался над Чернецовым - Чернецов молчал. Когда же Подтелков ударил его плетью, Чернецов выхватил из внутреннего кармана своего полушубка маленький браунинг и в упор… щелкнул в Подтелкова, в стволе пистолета патрона не было - Чернецов забыл об этом, не подав патрона из обоймы. Подтелков выхватил шашку, рубанул его по лицу, и через пять минут казаки ехали дальше, оставив в степи изрубленный труп Чернецова…» Гибель Чернецова стала тяжелым ударом для зарождавшегося Белого Движения.

Событиям чернецовской эпопеи Туроверов посвятил пронзительный рассказ «Первая любовь», в котором эпическая картина донских событий переплетается с историей трагической любви юноши-партизана и девушки-институки Киры, также вступившей в партизанский отряд…

«Жуткие слухи носились по городу. Красные были уже в двадцати верстах. На моем родном Новочеркасске лежала печать обреченности. С трудом нашел офицерские погоны, - какие там погоны, когда был слышен уже, в городе гул орудий.

Кира ждала меня, полулежа на груде подушек, причесанная по-новому, уже женской прической, одетая в голубое платье, которое она выпросила у сестры милосердия. На ее щеках пылал яркий румянец, восторженно сияли ее громадные глаза. Она обняла меня своими слабыми руками, усадила к себе на кровать и, любуясь купленными погонами, как бы извиняясь, сказала:

Я забыла тебя попросить купить два обручальных кольца. Мы должны обручиться. Тогда я совсем поправлюсь. Купи их; завтра, а сейчас переломи пополам мой нательный крест: мы будем носить половинки.

Я переломил ее золотой крестик и начал рассказывать о городских слухах про неизбежный поход - он мне рисовался необычайным, - куда-то за Кавказ, в Персию. Я говорил - о вечнозеленых деревьях, голубом небе, о плоских кровлях. Наша будущая блаженная жизнь, где-нибудь в Тегеране, казалась мне близкой и неоспоримой. Верила и Кира, задыхаясь от счастья.

Ты поступишь офицером к шаху и будешь ездить на настоящем арабском коне. Правда, Никита? А потом мы выпишем маму.

Я уже начал говорить о ятаганах, персидских седлах в бирюзе и золоте, но Кира, все еще держа мою руку, сказала:

Я немного засну, я так устала, - какой сегодня счастливый день.

Она сразу и крепко заснула в чужом голубом платье - и больше не проснулась. Умерла во сне.

Главный врач мне объяснил, что это феерический (так и сказал: феерический) расцвет скоротечной чахотки.

Вы говорите - счастливая смерть? А, по-моему, вообще, счастливой смерти не может быть. Хоронили Киру все в том же голубом платье в один день с застрелившимся атаманом Калединым. Плакал» ли я? Нет, не мог, не умел. Но, наверное, от слез было бы легче. Как и два месяца назад, когда ожидал Киру с батареей, . я опять пил у «Самсона», не помню уже сколько дней, а потом, получив в подарок от какого-то коннозаводчика (все равно все пропадает) отличную кобылу, я уехал на ней в поход.

Конечно, это был не персидский, а недалекий поход по Сальским степям, который потом назвали Степным…» - так завершается этот щемящий душу рассказ.

Остатки Чернецовского отряда под командованием походного атамана Попова ушли 22-го февраля 1918-го года в Степной поход через Сальские степи… За 80 дней маленький отряд, вновь состоявший, в основном, из молодежи, выдержал 28 боев. Среди тех 17-18-летнихних мальчиков, не имевших за душой ничего кроме веры в Россию и пребывавшего всякий день партизанского опыта, был и Николай Туроверов, написавший об этом времени поэму «Новочеркасск»:

…Колокола могильно пели.

В домах прощались, во дворе

Венок плели, кружась, метели

Тебе, мой город на горе.

Теперь один снесешь ты муки

Под сень соборного креста.

Я помню, помню день разлуки,

В канун Рождения Христа,

И не забуду звон унылый

Среди снегов декабрьских вьюг

И бешеный галоп кобылы,

Меня бросающей на юг.

* * *

Не выдаст моя кобылица,

Не лопнет подпруга седла.

Дымится в Задоньи, курится

Седая февральская мгла.

Встает за могилой могила,

Темнеет калмыцкая твердь,

И где-то правее - Корнилов,

В метелях идущий на смерть.

Запомним, запомним до гроба

Жестокую юность свою,

Дымящийся гребень сугроба,

Победу и гибель в бою,

Тоску безысходного гона,

Тревоги в морозных ночах,

Да блеск тускловатый погона

На хрупких, на детских плечах.

Мы отдали все, что имели,

Тебе, восемнадцатый год,

Твоей азиатской метели

Степной - за Россию - поход…

В ноябре 1919-го года Николай Туроверов стал начальником пулеметной команды родного Атаманского полка. За несколько месяцев до Исхода он был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени и получил чин подъесаула. Несколько раз поэт был ранен, но судьба хранила его.

Перегорит костер и перетлеет,

Земле нужна холодная зола.

Уже никто напомнить не посмеет

О страшных днях бессмысленного зла.

Нет, не мученьями, страданьями и кровью

Утратою горчайшей из утрат:

Мы расплатились братскою любовью

С тобой, мой незнакомый брат.

С тобой, мой враг, под кличкою «товарищ»,

Встречались мы, наверное, не раз.

Меня Господь спасал среди пожарищ,

Да и тебя Господь не там ли спас?

Обоих нас блюла рука Господня,

Когда, почуяв смертную тоску,

Я, весь в крови, ронял свои поводья,

А ты, в крови, склонялся на луку.

Тогда с тобой мы что-то проглядели,

Смотри, чтоб нам опять не проглядеть:

Не для того ль мы оба уцелели,

Чтоб вместе за отчизну умереть?

Между тем, наступали последние дни Белого Движения. На последнем клочке русской земли, в Крыму барон Врангель организовывал эвакуацию всех желающих, а части истекающей кровью Русской армии стояли последней преградой на пути красной лавы. Этим последним рубежом, дополнившим историю Белой Борьбы еще одной славной и горькой страницей, стал Перекоп, который из последних сил, отчаянно обороняли белые воины…

Перекоп. Родному полку

Сильней в стременах стыли ноги,

И мерзла с поводом рука.

Всю ночь шли рысью без дороги

С душой травимого волка.

Искрился лед отсветом блеска

Коротких вспышек батарей,

И от Днепра до Геническа

Стояло зарево огней.

Кто завтра жребий смертный вынет,

Чей будет труп в снегу лежать?

Молись, молись о дальнем сыне

Перед святой иконой, мать!

Нас было мало, слишком мало.

От вражьих толп темнела даль;

Но твердым блеском засверкала

Из ножен вынутая сталь.

Последних пламенных порывов

Была исполнена душа,

В железном грохоте разрывов

Вскипали воды Сиваша.

И ждали все, внимая знаку,

И подан был знакомый знак…

Полк шел в последнюю атаку,

Венчая путь своих атак.

Забыть ли, как на снегу сбитом

В последний раз рубил казак,

Как под размашистым копытом

Звенел промерзлый солончак,

И как минутная победа

Швырнула нас через окоп,

И храп коней, и крик соседа,

И кровью залитый сугроб.

Но нас ли помнила Европа,

И кто в нас верил, кто нас знал,

Когда над валом Перекопа

Орды вставал девятый вал.

О милом крае, о родимом

Звенела песня казака,

И гнал, и рвал над белым Крымом

Морозный ветер облака.

Спеши, мой конь, долиной Качи,

Свершай последний переход.

Нет, не один из нас заплачет,

Грузясь на ждущий пароход,

Когда с прощальным поцелуем

Освободим ремни подпруг,

И, злым предчувствием волнуем,

Заржет печально верный друг.

Николай Туроверов покидал Крым на борту одного из последних пароходов, продолжая сражаться до последних дней. Именно его родной Атаманский полк прикрывал отход белых, занимая позиции у Сиваша, отступал в арьергарде и покинул родные берега буквально в последние мгновения перед тем, как Крым был занят красными. На чужбину поэт уезжал с красавицей-женой, казачкой Юлией Александровной Грековой, сестрой милосердия крымского госпиталя.

Во время эвакуации казаки вынуждены были оставлять своих боевых товарищей - коней. Верные животные метались по берегу, бросались в воду и плыли за своими хозяевами, многие из которых не в силах были сдержать слез. Некоторые убивали своих коней, другим не хватало духу, и несчастные животные потом долго блуждали по Крыму и умирали от голода и тоски…

Уходили мы из Крыма

Среди дыма и огня,

Я с кормы все время мимо

В своего стрелял коня.

А он плыл, изнемогая,

За высокою кормой,

Все не веря, все не зная,

Что прощается со мной.

Сколько раз одной могилы

Ожидали мы в бою.

Конь все плыл, теряя силы,

Веря в преданность мою.

Мой денщик стрелял не мимо,

Покраснела чуть вода…

Уходящий берег Крыма

Я запомнил навсегда.

Как и многие казаки, Туроверов после эвакуации оказался на греческом острове Лемнос. В древности этот пустынный остров был посвящен Гефесту (он же Вулкан), который, согласно языческой легенде, рухнул как раз на это самое место от могучего взмаха руки самого Зевса-громовержца. Жизнь приходилось начинать с нуля. Для лагеря использовались бараки и другие строения, оставшиеся от подразделений французской и британской армий, стоявших в этих местах в 1915 1917 годах и участвовавших в военных действиях против Турции. Основную массу людей, насчитывавших свыше 16000 человек, поселили в палатках, предоставленных французами. Остров, который выделили «союзники» для кубанцев оказался для них водяной тюрьмой: строгий режим интернирования, скудное снабжение… Каждому казаку полагалось по 500 граммов хлеба, немного картофеля и консервов. Те, кому палаток не хватило, размещались на голой земле. Несколько позже стали поступать кровати и одеяла. В каждую палатку выдали печки, но топить их было нечем. Поначалу казаки ходили за сухим бурьяном, однако по прошествии времени им строго запретили покидать территорию лагеря. Сразу же вокруг лагеря появились посты французской охраны, состоявшей, в основном, из сенегальцев и марокканцев. К окрестным деревням были отправлены патрули, в обязанности которых вменялось арестовывать всех бродивших по острову казаков, что с не меньшим рвением исполнялось и греческими жандармами. Первым делом, в лагере открылась палаточная церковь, всегда переполненная, в ней на службах пели созданные на Лемносе казацкие хоры.

В эту ночь мы ушли от погони,

Расседлали своих лошадей;

Я лежал на шершавой попоне

Среди спящих усталых людей.

И запомнил, и помню доныне

Наш последний российский ночлег,

Эти звезды приморской пустыни,

Этот синий мерцающий снег.

Стерегло нас последнее горе

После снежных татарских полей -

Ледяное Понтийское море,

Ледяная душа кораблей.

Все иссякнет - и нежность, и злоба,

Все забудем, что помнить должны,

И останется с нами до гроба

Только имя забытой страны.

Когда теплые дни остались позади, жизнь сделалась еще тяжелее. Лагерь оказался затоплен. На ночь казаки укладывались, не раздеваясь. Они обовшивели — белье не менялось, многие почувствовали недомогание. Попытки вырыть землянки не увенчались успехом: под первым же штыком лопаты стояла вода. Чтобы палатки не срывал ветер, их обкладывали камнями, но утеплять все равно было нечем. Между тем, большевики обещали амнистию тем, кто возвратиться. Некоторые, под давлением «союзников», верили этому иудину слову, грузились на пароходы и плыли к родным берегам, встречавшим их застенком, концентрационным лагерем или пулей в затылок… Туроверов не поддался на лживые обещания. Он грузил мешки с мукой, работал батраком и все время, как только была минута, писал стихи, которые переписывались, пересказывались, расходились в сотнях списках… На Лемносе родилась дочь поэта Наталья…

Как в страшное время Батыя

Опять породнимся с огнем,

Но, войско, тебе не впервые

Прощаться с родным куренем!

Не дрогнув станицы разрушить,

Разрушить станицы и сжечь, -

Нам надо лишь вольные души,

Лишь сердце казачье сберечь!

Еще уцелевшие силы, -

Живых казаков сохранять, -

Не дрогнув родные могилы

С родною землею сравнять.

Не здесь - на станичном погосте,

Под мирною сенью крестов

Лежат драгоценные кости

Погибших в боях казаков;

Не здесь сохранялись святыни,

Святыни хранились вдали:

Пучок ковыля да полыни,

Щепотка казачьей земли.

Все бросить, лишь взять молодаек.

Идем в азиатский пустырь -

За Волгу, за Волгу - на Яик,

Нет седел, садитесь охлюпкой, -

Дорогою седла найдем.

Тебе ли, родная голубка,

Впервые справляться с конем?

Тебе ли, казачка, тебе ли

Душою смущаться в огне?

Качала дитя в колыбели,

Теперь покачай на коне!

За Волгу, за Волгу - к просторам

Почти не открытых земель.

Горами, пустынями, бором,

Сквозь бури, и зной, и метель,

Дойдем, не считая потери,

На третий ли, пятый ли год,

Не будем мы временем мерить

Последний казачий исход.

Дойдем! Семиречье, Трехречье -

Истоки неведомых рек…

Расправя широкие плечи,

Берись за топор дровосек;

За плуг и за косы беритесь, -

Кохайте и ширьте поля;

С молитвой трудитесь, крепитесь, -

Не даром дается земля -

Высокая милость Господня,

Казачий престол Покрова;

Заступник Никола-Угодник

Услышит казачьи слова.

Не даром то время настанет,

Когда, соберясь у реки,

На новом станичном майдане

Опять зашумят казаки.

И мельницы встанут над яром,

И лодки в реке заснуют, -

Не даром дается, не даром,

Привычный станичный уют.

Растите, мужайте, станицы,

Старинною песней звеня;

Веди казаку молодица

Для новых походов коня,

Для новых набегов в пустыне,

В глухой азиатской дали…

О горечь задонской полыни,

Щепотка казачьей земли!

Иль сердце мое раскололось?

Нет - сердце стучит и стучит.

Услышал в парижской ночи?

После Лемноса Туроверовы перебрались в Париж. Здесь Николай Николаевич учился в Сорбонне, работал по ночам сперва грузчиком, затем шофером такси. В начале 30-х годов он поступил на службу в крупнейший парижский банк «Диас», в котором проработает почти сорок лет, получив в конце карьеры медаль «За долгую и безупречную службу». Параллельно поэт активно занимался литературной деятельностью: издал 6 книг своих стихов и множество статей о казачестве.

О его дебютном сборнике одобрительно высказались литературные мэтры русской эмиграции. «Важно то, что у молодого поэта есть что сказать своего и что он находит часто свои образы и свои темы. В «казачьих» стихах Туроверова приятно чувствуется укорененность в родной почве», - писал Глеб Струве, попутно хваля новоявленный талант за «мужественное приятие мира и тяжелой беженской судьбы». Иван Бунин оценил «неподдельную прямоту, лишенную нарочитого упрощения», а Георгий Адамович - «способность округлять, оканчивать, отделывать без манерности, — одним словом, чутье художника».

«Глубина чувства и мысли, штриховая образность, реальность, скупая сжатость слов и звучность его стихов как бы кровно вырываются из сердца, любящего и знающего казачий быт. Николай Николаевич начал читать свои стихи… Окончено. Минутная тишина, тишина забытья и дружный взрыв аплодисментов. А потом совершенно незнакомые люди, видевшие впервые Туроверова, шли к нему, жали руку, со слезами на глазах целовали его. Крепкая любовь казака к своему родному краю, так легко совмещавшаяся со служением России, не всегда и не всем, не-казакам, понятная, казалось, была понята всеми, заразила своей силой, объединила всех», - вспоминал о поэтическом концерте Николая Николаевича еще один белый поэт - Владимир Смоленский.

Помимо поэзии, Туроверов занимался историческими и библиографическими исследованиями: изучал историю казачества и его роль в культуре европейских стран. Во время Второй Мировой войны в составе 1-го кавалерийского полка французского Иностранного легиона Н.Н. Туроверов сражался с немцами в Африке, о чем он потом поведал в поэме «Легион». Затем вновь вернулся в Париж, где развернул активнейшую деятельность, направленную на сохранение в эмиграции русской культуры, военного искусства и истории казачества. В Париже он организовал объединение казаков-литераторов, возглавил Казачий Союз, воссоздал музей своего родного Лейб-гвардии Атаманского полка, был главным хранителем уникальной библиотеки генерала Дмитрия Ознобишина, насчитывавшей свыше десяти тысяч томов и гравюр, издавал «Казачий альманах» и журнал «Родимый край», собирал русские военные реликвии, устраивал выставки на военно-исторические темы: «1812 год», «Казаки», «Суворов», «Лермонтов». По просьбе французского исторического общества «Академия Наполеона» редактировал ежемесячный сборник, посвященный Наполеону и казакам. Эмигрантской хандре и безразличию Николай Николаевич усиленно противопоставлял деятельный патриотизм, повторяя любимую присловку: «Стой и не боись!».

Подумать только: это мы

Последние, кто знали

И переметные сумы,

И блеск холодной стали

Клинков, и лучших из друзей

Погони и походы,

В боях израненных коней

Нам памятного года

В Крыму, когда на рубеже

Кончалась конница уже.

Подумать только: это мы

В погибельной метели,

Среди тмутараканской тьмы

Случайно уцелели

И в мировом своем плену

До гроба все считаем

Нас породившую страну

Неповторимым раем.

Во Франции жил младший брат Туроверова Александр. Его вдова, Ирина Ивановна Туроверова, ушедшая из жизни совсем недавно, сделала все, чтобы стихи брата ее мужа наконец-то были изданы в России.

В 1950-м году скончалась жена Николая Николаевича. Без нее ему предстояло жить еще двадцать два года.

Жизнь прошла. И слава Богу!

Уходя теперь во тьму,

В одинокую дорогу

Ничего я не возьму.

Но, конечно, было б лучше,

Если б ты опять со мной

Оказалась бы попутчик

В новой жизни неземной.

Отлетят земные скверны,

Первородные грехи,

И в подоблачной таверне

Я прочту тебе стихи.

Николай Туроверов умер 23-го сентября 1972-го года в парижском госпитале Ларибуазьер. Он был похоронен на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа рядом с могилами однополчан Атаманского полка, но мечтал, чтобы останки его упокоились на Дону. «Не с сложенными на груди, а с распростертыми руками, готовыми обнять весь мир, похороните вы меня. И не в гробу, не в тесной домовине, не в яме, вырытой среди чужих могил, а где-нибудь в степи поближе к Дону, к моей станице, к старому Черкасску, на уцелевшей целине, меня в походной форме положите родного Атаманского полка. Кушак на мне потуже затяните, чтоб грудь поднялась, будто бы для вздоха о том, что все на свете хорошо…», - завещал поэт. Сегодня руководство Всевеликого Войска Донского ведет переговоры с родственниками Туроверова о перезахоронении его праха на его исторической Родине. В станице Старочеркасской проводятся литературно-музыкальные фестивали, посвященные его памяти. В память о нем открыты две мемориальные таблички. Постепенно наследие Николая Туроверова возвращается в Россию. Казаки чтут имя своего земляка, вспоминая его завет: «Казак казаку - брат на вечные времена»…

Дети сладко спят, и старики

Так же спят, впадающие в детство.

Где-то, у счастливейшей реки,

Никогда не прекратится малолетство.

Только там, у райских берегов,

Где с концом сливается начало,

Музыка неслыханных стихов,

Лодки голубые у причала;

Плавают воздушные шары,

Отражая розоватый воздух,

И всегда к услугам детворы

Даже днем немеркнущие звезды…

Николай Туроверов…

Российский фонд культуры открыл это имя для современных русских читателей. Первая книга Николая Туроверова, составленная моим коллегой по Фонду культуры – Виктором Леонидовым, вышла в свет в России в 1999 году. Она называется: «Двадцатый год. Прощай, Россия!» Сейчас – это библиографическая редкость.

Тогда, обращаясь к читателям, я написал следующее:

«С волнением и радостью представляю вам книгу стихов и прозы одного из самых значительных русских поэтов XX века Николая Николаевича Туроверова. Его имя долгие годы находилось под запретом. Человек, чьи стихи тысячи людей переписывали от руки, поэт, сумевший выразить трагедию миллионов русских участников Белого движения и всю тяжесть вынужденного изгнания, был почти неизвестен на своей Родине, которую так любил. Воспевший красоту Донских земель, казачью историю и традиции, он 53 года из 73 лет прожил во Франции и никогда не увидел родных станиц… Кроме стихов, которыми поэт согрел столько душ, он очень много сделал для спасения реликвий русской военной истории. Именно с его участием было вывезено в Европу собрание Лейб-гвардии Атаманского его Императорского Высочества наследника Цесаревича Полка, именно он стал организатором многочисленных русских исторических и военных обществ».

Такие люди, как Туроверов, не давали забыть на чужой земле русским людям, их детям и внукам – кто они и откуда родом. Его творчество очень нужно нам и сейчас, сегодня, в непростые для России времена. Потому что Туроверов явил пример конкретных дел в самые трудные моменты истории. Воин, поэт, исследователь, собиратель исторических раритетов – всё слилось в нём, ставшем одной из самых ярких фигур в нашей культуре.

Выход этой книги очень важен для Российского фонда культуры. Более десяти лет мы занимаемся возвращением наследия русского зарубежья, потому что русская культура едина и стихи, написанные по-русски, остаются русскими, где бы они ни были написаны. И то, что у российских читателей теперь есть возможность взять в руки книгу этого замечательного поэта, – наше большое достижение. И наш подарок всем, кому дорога русская литература и история…»

Это поэт, который сумел дух Гражданской войны передать с такой силой и ясностью, что для нас, когда мы снимали «Солнечный удар», это стало неким камертоном. Русским камертоном – по которому мы все себя настраивали.

Николай Туроверов – 1899 года рождения. И стихи его, создававшиеся и публиковавшиеся во Франции в 1920–1930‑е годы, отражают взгляд «издалека» на трагическое русское революционное время. Это отличает его от Ивана Бунина, который писал «Окаянные дни» прямо – здесь и сейчас: вот я пришёл домой и видел то-то и то-то… У Туроверова же – существует дистанция, некоторое временноґе отстранение.

Но это – поэт!

У него нет ни одного пустого или лишнего слова. Это поэт, который сумел дух гражданской войны передать с такой силой и ясностью, что для нас, когда мы снимали «Солнечный удар», это стало неким камертоном. Русским камертоном – по которому мы все себя настраивали.

Казачий поэт Николай Туроверов

Давайте прочтём несколько стихотворений Николая Туроверова:

* * *

Клубятся вихри – призрачные птицы.
Июльский день. В мажарах казаки.
Склонилися по ветру будяки
На круглой крыше каменной гробницы.
Струится зной. Уходят вереницы
Далёких гор. Маячат тополя,
А казаки поют, что где-то есть поля,
И косяки кобыл, и вольные станицы.

Снег

Моему брату

Ты говоришь: – Смотри на снег,
Когда синей он станет к ночи.
Тяжёлый путь за прошлый грех
Одним длинней, другим короче;
Но всех роднят напевы вьюг,
Кто в дальних странствиях обижен.
Зимой острее взор и слух
И Русь роднее нам и ближе.
И я смотрю… Темнеет твердь.
Меня с тобой метель сдружила,
Когда на подвиг и на смерть
Нас увлекал в снега Корнилов.
Те дни прошли. Дней новых бег
Из года в год неинтересней, -
Мы той зиме отдали смех,
Отдали молодость и песни.
Но в час глухой я выйду в ночь,
В родную снежную безбрежность -
Разлуку сможет превозмочь
Лишь познающий безнадёжность.

Прабабка

Мы плохо предков своих знали,
Жизнь на Дону была глуха,
Когда прабабка в лучшей шали,
Невозмутима и строга,
Надев жемчужные подвески,
Уселась в кресло напоказ, -
И зрел её в достойном блеске
Старочеркасский богомаз.
О, как старательно и чисто
Писал он смуглое лицо,
И цареградские мониста,
И с аметистами кольцо;
И шали блеклые розаны
Под кистью ярко расцвели,
Забыв полуденные страны
Для этой северной земли.
…А ветер в поле гнал туманы,
К дождю кричали петухи,
Росли на улице бурьяны
И лебеда и лопухи;
Паслись на площади телята
И к Дону шумною гурьбой
Шли босоногие ребята,
Ведя коней на водопой;
На берегу сушились сети;
Качал баркасы тёмный Дон;
Нёс по низовью влажный ветер
Собора скудный перезвон;
Кружились по ветру вороны,
Садясь на мокрые плетни;
Кизячный дым под перезвоны
Кадили щедро курени;
Казак, чекмень в грязи запачкав,
Гнал через лужи жеребца,
И чернобровая казачка
Глядела вслед ему с крыльца.

Внешне история жизни Николая Туроверова довольно проста. Он уходил из Крыма. Он прошёл «Ледяной поход» с генералом Алексеевым. «Ледяной поход» через донские степи в Крым. Этим трагическим страницам казачества посвящены многие его пронзительные стихи…

Тема «Ледяного похода» лично для меня ещё ждёт своего художественного воплощения… Частично я уже её коснулся. На РТР было снято 14 серий документального сериала «Русские без России» – об исходе Белого движения. Там есть сцены невероятные. Кони, которые выносили из боёв казаков, тычутся мордами в ворота их усадеб. И последнее, что делали казаки, когда уходили, – вспарывали соломенные матрасы, чтобы хоть чем-то накормить лошадей…

Казачество…

История казачества, отношение к казачеству – это большой отдельный интересный разговор. К слову, есть замечательная книга – «История Лейб-Гвардии Казачьего Его Величества Полка». В ней много иллюстраций. Одна из них – иностранная карикатура. На ней мчится французский кирасир; причём он с пистолетом, он вооружён, он на прекрасном коне, а навстречу ему – заросший бородой казак с пикой, на каком-то бешеном неуправляемом коне. За спиной у него лук. Что-то дикое, злое и непотребное…

Вообще это очень показательное отношение европейцев как к русскому казачеству, так и к русскому воинству до того момента, пока это войско и это казачество не доказывало им совершенно обратное. И не с помощью книжной карикатуры, а на деле – в бою.

Был ещё один замечательный случай, когда казаки переправлялись через реку во время Отечественной войны 1812 года. Во время переправы они сняли с себя мундиры, потому что неудобно в мундирах переправляться (в мокром – много не навоюешь). И когда они переправлялись через реку, сняв с себя мундиры, то совершенно неожиданно попали навстречу подошедшему к берегу авангарду французских войск. И тогда эти казаки, мгновенно, как были, в чём мать родила, вскочили в сёдла, успев только – кто шашку выхватить, а кто просто палку схватить. И эти голые казаки (армадой!) опрокинули и погнали отлично вооружённых и экипированных, готовых к бою французов. Они гнали их – потому что приняли решение лихо и сразу. Нет вопроса – на коня и вперёд!

И в этом было всё казачество.

Или, скажем, знаменитая история, когда три императора – русский, прусский и австрийский – вместе наблюдали за ходом боя. И французская конница чуть не захватила их в плен, не захватила – потому что донские казаки (численностью в три раза меньшей, чем французы) отчаянным броском отбили своих императоров. Если бы этого не случилось, то вообще вся история могла бы повернуться по-другому, и бог знает, чем бы это всё закончилось. Поэтому 17 октября (день битвы под Лейпцигом) стало полковым праздником лейб-казаков.

Но вот пришёл век двадцатый. И наступившие после революций 1917 года бессудные расстрелы, грабежи, насилие и бесправие окунули казачество в пучину Гражданской войны.

Казаки какое-то время надеялись остаться вне этой свары, предполагая, что – «будь здоров царь в Москве… а мы, казаки, здесь на Дону как-нибудь перекантуемся». Но не вышло. Потому что казачество само по себе уж слишком самобытная сила. Сила нутряная, коренная для России. И когда такой передел навалился на страну, казачество просто не смогло остаться в стороне.

Всё это привело к ужасающим кровопролитиям. При выселении терских станиц – с такими знакомыми названиями, как Калиновская, Ермоловская, Михайловская, Романовская – они сразу же переименовывались в сёла. Революционные горцы истребили более тридцати пяти тысяч мирных жителей – стариков, женщин, детей. И произошло страшное – казаки стали на своей земле этническим меньшинством.

Думаю, что никому не надо объяснять, к чему всё это в итоге привело…

До революции казачье войско насчитывало около шести миллионов человек. Только на Дону проживало около трёх с половиной миллионов. Первая мировая война и, в особенности, Гражданская кардинальным образом сократили количество казаков. До 60 % было сокращено казачество на Дону и до 75 % в других казачьих регионах. В местах традиционного проживания уральского казачества казаков осталось в некоторых местах до 10 %. Но это ещё была не вся беда. Это было начало. С 1920‑х годов на страну навалилась коллективизация. Начались расстрелы, изгнание, репрессии, и казачество действительно оказалось на пороге полного уничтожения.

Это был геноцид…

При этом гонители казачества – большевики – отличались удивительной способностью, я бы сказал талантом, фальсификации. Есть одна статья, в которой о казачестве говорится буквально следующее: «У него нет заслуг перед русским народом и государством»! Это у тех, кто ещё в долетописные времена охранял границы Руси? Это у тех, чьи предки присоединяли к России сибирские земли? Это у тех, кто во главе с атаманом Трубецким приняли прямое участие в избрании царя Михаила Фёдоровича Романова?

Или ещё одна характеристика: «Не отличались способностями к полезным боевым действиям»?! Великий Наполеон предпочитал казачье седло. Император Наполеон, изумлённый этой фантастической атакой, лавой казачьей, которая сметала всё на своём пути, приказывал своим маршалам изучать эту атаку. Но, как говорится, что русскому хорошо, то немцу смерть (хотя и о французах речь). Это ведь воспитывалось с молоком матери. Для этого нужно было родиться в степи и дышать степным воздухом, ковылём, ветром, жить вместе с табунами для того, чтобы познать, что такое упоение в бою, в атаке лавой. Научиться этому за партой было невозможно…

Я думаю, что здесь особая культура. Казачья культура, в которой не только казачьи песни, казачий круг, пляски, сабля, нагайка… Нет, в ней есть настоящее, корневое, живое. Это образ жизни народа, а не просто внешняя форма выражения.

Николай Николаевич Туроверов

Но вернёмся к Туроверову.

Он служил во врангелевских войсках. Когда Врангель отступил в Сербию, то Туроверов начал работать там мукомолом и грузчиком. Потом перебрался в Париж. Учился в Сорбонне, по вечерам разгружал вагоны… А в 1939 году ушёл с Иностранным легионом в Африку.

Вдумайтесь, ведь это потрясающе! Первая мировая война, Гражданская война – кровавая и кровная! А тут – наёмная война в Иностранном легионе. Но для Туроверова война – это бой, драйв, адреналин. Он был так воспитан с младых ногтей. Казачья кровь! И боевой дух, который впитал он с молоком матери, превратился для него в профессию, в ремесло.

Но «настоящей работой», жизненно важным и родным для него стало совсем иное…

* * *

Ах, Боже мой, жара какая,
Какая знойная сухмень!
Собака, будто неживая,
Лежит в тени; но что за тень
В степи от маленькой кислицы?
И я, под сенью деревца,
В рубахе выцветшего ситца,
Смотрю на спящего отца.
И жаркий блеск его двухстволки,
И жёлтой кожи патронташ,
И кровь, и перья перепёлки,
Небрежно брошенной в ягдташ, -
Весь этот день, такой горячий,
И солнца нестерпимый свет,
Запомню с жадностью ребячей
Своих восьми неполных лет,
Запомню, сам того не зная,
И буду помнить до конца.
О, степь от зноя голубая,
О, профиль спящего отца!

Какая здесь сразу чувствуется печаль, печаль утраты! Вообще вся эмигрантская литература наполнена ощущением потерянной Родины. Ощущением немыслимым без трагического изгнания, без сирой чужбины. Наверное, Туроверов смог бы написать стихи про спящего отца, вспоминая его, сидя у себя в Старочеркасске, в своём родовом доме… Но в эмиграции – это был не просто ушедший отец, нет, это была утрата отцовства. Всего того, что делало и делает казака тем, кем он есть и был.

Потеря Родины…

Таким образом заканчивается стихотворный цикл- воспоминание Туроверова о детской жизни, и начинаются стихи, связанные с Гражданской войной.

* * *

Не выдаст моя кобылица,
Не лопнет подпруга седла.
Дымится в Задоньи, курится
Седая февральская мгла.
Встаёт за могилой могила,
Темнеет калмыцкая твердь
И где-то правее – Корнилов,
В метелях идущий на смерть.
Запомним, запомним до гроба
Жестокую юность свою,
Дымящийся гребень сугроба,
Победу и гибель в бою,
Тоску безысходного гона,
Тревоги в морозных ночах,
Да блеск тускловатый погона
На хрупких, на детских плечах.
Мы отдали всё, что имели,
Тебе восемнадцатый год,
Твоей азиатской метели
Степной – за Россию – поход.

1918 год. Туроверову девятнадцать лет. По нашим сегодняшним понятиям он ещё мальчишка. Но сколько боли уже прошло через его сердце!

* * *

Мы шли в сухой и пыльной мгле
По раскалённой крымской глине.
Бахчисарай, как хан в седле,
Дремал в глубокой котловине.
И в этот день в Чуфут-Кале,
Сорвав бессмертники сухие, я выцарапал на скале:
Двадцатый год – прощай, Россия!

* * *

Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня.
Я с кормы всё время мимо
В своего стрелял коня.
А он плыл, изнемогая,
За высокою кормой,
Всё не веря, всё не зная,
Что прощается со мной.
Сколько раз одной могилы
Ожидали мы в бою.
Конь всё плыл, теряя силы,
Веря в преданность мою.
Мой денщик стрелял не мимо -
Покраснела чуть вода…
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда.

Это было страшно, больно и унизительно. Вот так вот – на переполненных кораблях вместе с гражданскими, штатскими, чиновниками – плечом к плечу, спина к спине, лицом к лицу… На кренящихся на бок посудинах уходить куда глаза глядят, забрав с собой: «две рубашки и носовой платок». Такой исход – для офицера, для казака – насколько это мучительно, унизительно, страшно…

Именно это ощущение возникает, когда читаешь потрясающие стихи Туроверова.

* * *

Помню горечь солёного ветра,
Перегруженный крен корабля;
Полосою синего фетра
Уходила в тумане земля;
Но ни криков, ни стонов, ни жалоб,
Ни протянутых к берегу рук, -
Тишина переполненных палуб
Напряглась, как натянутый лук,
Напряглась и такою осталась
Тетива наших душ навсегда.
Чёрной пропастью мне показалась
За бортом голубая вода.
И, прощаясь с Россией навеки,
Я постиг, я запомнил навек
Неподвижность толпы на спардеке,
Эти слёзы у дрогнувших век.

«Тишина переполненных палуб»…

Сравните это с лёгкими, бегущими волнами за белым пароходом на Волге в мирное время: солнечный день, дети, матроски, лёгкие платья, кружевные зонтики, блаженная праздность; лицо, подставленное солнцу… А здесь – гнетущая тишина, люди, стоящие не шевелясь на накренившихся кораблях и пароходах…

Тишина – как натянутый лук. Какой гениальный и страшный образ!..

Снимая «Солнечный удар», мы пытались эту страшную тишину, этот натянутый лук, эту растерянность передать в кадре, когда белые офицеры, казаки ждут, застыли перед гнетущей неизвестностью, пытаются сохранить собственное достоинство. Хотя достоинство уже потеряно – ведь они срезали свои погоны… Унизительное и страшное ощущение: может быть, будут помилованы теми, с кем они недавно дрались и кого они презирали…

Вспомните туроверовское же – «Блеск тусклых погон на детских плечах». Другая тональность, другое восприятие…

«Не выдаст моя кобылица». Этот горячий, заинтересованный и полный азарта, очень заинтересованный голос. Ты отстаиваешь свои идеалы, свою Родину, так как ты её понимаешь, и дерёшься со своими братьями, с теми, кто понимает всё по-другому. Это самое страшное, что может быть вообще. Страшное и неизбывное, чему нет конца и срока давности, что не зарастает и не затягивается, и болит десятилетиями… Эта пропасть если не навсегда, то на очень долгие годы. Самая кровопролитная и жестокая война – это война Гражданская.

А теперь давайте прислушаемся к совершенно иной интонации Николая Туроверова.

* * *

Князю Н. Н. Оболенскому.

Нам всё равно, в какой стране
Сметать народное восстанье,
И нет в других, как нет во мне
Ни жалости, ни состраданья.
Вести учёт: в каком году, -
Для нас ненужная обуза;
И вот, в пустыне, как в аду,
Идём на возмущённых друзов.
Семнадцативековый срок
Прошёл, не торопясь, по миру;
Всё так же небо и песок
Глядят беспечно на Пальмиру,
Среди разрушенных колонн.
Но уцелевшие колонны,
Наш Иностранный легион -
Наследник римских легионов.

1940–1945

Это уже из цикла «Легион».

Какая усталость здесь слышится. Усталость профессионального воина, «солдата удачи», того, кто сражается за… деньги. Или за зарплату. Безразлично. Он сам пишет прямо об этом: «Нам всё равно, в какой стране//Сметать народное восстанье…» Отстранение и отстранённость. Как это не похоже на те стихи, что мы читали выше, где всё дышит личностным отношением.

* * *

Умирал марокканский сирокко,
Насыпая последний бурхан;
Загоралась звезда одиноко,
На восток уходил караван.
А мы пили и больше молчали
У костра при неверном огне,
Нам казалось, что нас вспоминали
И жалели в далёкой стране,
Нам казалось: звенели мониста
За палаткой, где было темно…
И мы звали тогда гармониста
И полней наливали вино.
Он играл нам, – простой итальянец,
Что теперь мы забыты судьбой
И что каждый из нас иностранец,
Но навеки друг другу родной,
И никто нас уже не жалеет,
И родная страна далека,
И тоску нашу ветер развеет,
Как развеял вчера облака,
И у каждого путь одинаков
В этом выжженном Богом краю:
Беззаботная жизнь бивуаков,
Бесшабашная гибель в бою.
И мы с жизнью прощались заранее
И Господь все грехи нам прощал…
Так играть, как играл Фабиани,
В Легионе никто не играл.

1940–1945

А вот ещё стихотворение Николая Туроверо- ва из цикла «Легион» – много говорящее, чувственное, полное эротичности, хотя об эротике – нет ни слова.

* * *

Она стояла у колодца,
Смотрела молча на меня,
Ждала, пока мой конь напьётся,
Потом погладила коня;
Дала ему каких-то зёрен
(Я видел только блеск колец),
И стал послушен и покорен
Мой варварийский жеребец.
Что мне до этой бедуинки,
Её пустынной красоты?
Она дала мне из корзинки
Понюхать смятые цветы.
О, этот жест простой и ловкий!
Я помню горечь на устах,
Да синеву татуировки
На тёмно-бронзовых ногах.

1940–1945

Всё здесь есть. Всё! И ничего – впрямую!

Мы понимаем, как и где можно увидеть «синеву татуировки на тёмно-бронзовых ногах». И это – «Дала ему каких-то зёрен//(Я видел только блеск колец)». Такой мужской, хищный и в то же время пресытившийся взгляд. Понимание того, что всё это – твоё. Тебе не нужно добиваться, не нужно завоёвывать. Это – твоё.

Абсолютно всё в поэзии Туроверова связано с состоянием души.

И ещё. О драматургии Николая Туроверова. Я не имею в виду пьесы. Он пьес не писал. Я говорю о внутренней драматургии его стихотворения. Посмотрите, как одной фразой он поднимает невероятно эмоциональный и чувственный вопрос, который тут же запечатлевает время, выражает трагедию момента. А ведь начиналось всё как обычно, как «простое» лирическое стихотворение:

* * *

Я знаю, не будет иначе.
Всему свой черёд и пора.
Не вскрикнет никто, не заплачет,
Когда постучусь у двора.
Чужая на выгоне хата,
Бурьян на упавшем плетне,
Да отблеск степного заката,
Застывший в убогом окне.
И скажет негромко и сухо,
Что здесь мне нельзя ночевать
В лохмотьях босая старуха,
Меня не узнавшая мать.

Абсолютно всё в поэзии Туроверова связи но с состоянием души.

Из тихого лирического начала вырастает эпическая трагедия.

«Меня не узнавшая мать»… Господи, неужели всё, что со мной произошло, так изменило меня, что меня не узнаёт родная мать. Вся трагедия жизненного пути здесь, весь его итог…

К чему пришёл Туроверов в 1944 году?

Грохотала мировая война. Никто из друзей Туроверова, ни он сам – не пошли воевать с Красной армией. Произошло переосмысление того, что было двадцать лет назад. И поэт приходит к пониманию того, что кровь всех братьев, белых и красных, пролитая на Гражданской русская кровь, была пролита бессмысленно. Жертвы оказались напрасными.

В стихотворении «Товарищ» это особенно остро чувствуется:

* * *

Перегорит костёр и перетлеет, -
Земле нужна холодная зола.
Уже никто напомнить не посмеет
О страшных днях бессмысленного зла.
Нет, – не мученьями, страданьями и кровью -
Утратою горчайшей из утрат:
Мы расплатились братскою любовью
С тобой, мой незнакомый брат.
С тобой, мой враг, под кличкою – товарищ,
Встречались мы, наверное, не раз.
Меня Господь спасал среди пожарищ,
Да и тебя Господь не там ли спас?
Обоих нас блюла рука Господня,
Когда, почуяв смертную тоску,
Я, весь в крови, ронял свои поводья,
А ты, в крови, склонялся на луку.
Тогда с тобой мы что-то проглядели,
Смотри, чтоб нам опять не проглядеть:
Не для того ль мы оба уцелели,
Чтоб вместе за отчизну умереть?

Какое прозрение!

Поэт обращается к тому, кто его прогнал с род- ной земли. Он обращается к «врагу под кличкою товарищ». К тому – кого ненавидел он и кто ненавидел его…

Да, невозможно уцелеть целому, если оно разделено внутри себя. Именно об этом мы и снимали картину «Солнечный удар», премьера которой состоялась в 2014 году – в Сербии и в Крыму.

В Крыму, куда не суждено было вернуться Николаю Туроверову и тысячам его однополчан, друзей, спутников при земной жизни… Но, в конечном счёте, и суждено – через преодолевающее время и пространство туроверовское слово: «Уходили мы из Крыма, среди дыма и огня»…

Уходили навеки, навсегда, не чая вернуться на Родину, в Россию.

Но пришло время – и сам Крым вернулся в Россию.

Я думаю, что всем нам ещё предстоит понять – какое место занимает поэт Николай Туроверов в Русском мире и сколь значимо сегодняшнее возвращение Крыма в Россию.