Повзрослевший Алексей Пешков отправляется в Казань, чтобы подготовиться к поступлению в университет. Эту мысль внушил ему гимназист Николай Евреинов, который жил на одном чердаке с Алешей и часто видел его с книгой. Для начала он предложил пожить в их семье.
Провожала Алешу бабушка, советовала не сердиться, не быть заносчивым, не судить о людях плохо. Прощаясь с ней, герой остро почувствовал, что больше никогда не увидит «милую старуху», которая, по сути, заменила ему мать.
В Казани он остановился в семье Николая: его матери, вдовы, и ее двух сыновей. Все они существовали на нищенскую пенсию. Алексей видел, что бедной матери трудно прокормить трех здоровых парней. Поначалу он пытался помогать - чистил картошку, но видел застывшее в глазах безденежье, и «каждый кусок хлеба ложился камнем на душе». Тогда Алеша стал уходить из дома, чтобы не обедать, отсиживался в подвале, понимая, что университет – фантазия и лучше бы он уехал в Персию.
На пустыре собирались гимназисты и играли в городки. Алешу очаровал Гурий Плетнев. Он был беден, плохо одевался, зато мог играть на любом музыкальном инструменте. Он предложил поселиться у него и вместе готовиться в сельские учителя. Плетнев ночами работал в типографии корректором, а Алеша спал на его койке. Днем отсыпался Гурин, а Алеша уходил к Волге в надежде хоть что-то заработать.
Дом, в котором они жили, назывался «Марусовка». Это была трущоба, где обитали студенты, проститутки и полусумасшедшие. Старшим городовым в этом квартале был Никифорыч – он очень внимательно присматривался к разношерстной публике. Поэтому зимой были арестованы люди за попытку устроить тайную типографию, а Алексею впервые было дано конспиративное поручение. Однако, когда позже Алеша пытался в кружке изучать труды Дж. Стюарта Милли с примечаниями Чернышевского, ему было скучно. Его больше влекло на Волгу, где впервые герой, спасая вместе с мужиками груз с потонувшей баржи, «почувствовал героическую поэзию труда».
Через некоторое время Алеша познакомился с Андреем Деренковым, который был владельцем бакалейной лавки и обладал лучшей во всей Казани библиотекой запрещенных книг. Лавка не приносила большого дохода, и Деренков решил открыть булочную. Он был «народником», поэтому вся прибыль от продажи шла на помощь нуждающимся. Алексей Пешков месил тесто, сажал хлебы в печь, а утром разносит булки по квартирам, в студенческую столовую, чтобы вместе с булками незаметно раздать книги, брошюры, листовки. Но больше людей все-таки приходило в булочную, где была тайная комната, и это вызывало подозрения у полиции. Поэтому Никифорыч все время зазывал Алешу к себе в гости, чтобы выведать, кто приходит к ним на самом деле.
Сам Алеша плохо понимал споры, его обижало, что относились к нему несерьезно, называя «самородком» или «сыном народа», а еще смеялись, что читает много книг. Может быть, из-за этого им «овладел нестерпимый зуд сеять разумное, доброе, вечное». Он познакомился с ткачом Никитой Рубцовым, который сначала высмеивал молодого человека, но потом, выслушав его рассуждения о жизни, стал относиться по-отечески, даже называя по имени-отчеству. Рубцов обладал ненасытной жадностью знать.
Однако старания Никифыроча увенчались успехом – после его наблюдений арестовали Гурия Плетнева, и жена Никифорыча сказала, что именно он выследил Гурочку, а теперь ловит Алешу, поэтому нельзя верить ни одному его слову и быть осторожным. Городовой же убеждал Алешу, что именно жалость губит людей: именно из-за своей жалости к людям, дескать, и пропал Плетнев.
Сам Алексей, чувствуя, что не видит смысла в своей жизни, решил убить себя. Мотив он попробовал описать в рассказе «Случай из жизни Макара», но тот вышел неуклюжим и лишенным внутренней правды. Потом купил на базаре револьвер с четырьмя патронами, выстрелил себе в грудь, рассчитывал попасть в сердце, но прострелил легкое и через месяц, очень сконфуженный, вновь работал в булочной.
Среди посетителей «тайной комнаты» выделялся большой широкогрудый человек по прозвищу Хохол, который только что вернулся из ссылки в Якутию, организовал рыболовецкую артель и открыл лавочку с недорогими товарами, чтобы незаметно вести революционную пропаганду среди местных крестьян. Звали его Михаил Антонович Ромась и жил он недалеко от Казани. Однажды он пригласил Алешу (которого теперь все чаще называли Максимычем) к себе в помощники. Он признался, что мужики, особенно богатые, его не любят, и Алеше тоже придется испытать эту нелюбовь. О себе рассказал, что сын черниговского кузнеца, был смазчиком поездов в Киеве и там познакомился с революционерами, после чего организовал кружок самообразования, и за это его арестовали и посадили в тюрьму на два года, а потом сослали в Якутскую область на десять лет.
Алексей устроился жить на чердаке; вечером они долго беседовали. После попытки самоубийства отношение к себе у Алексея понизилось, ему было стыдно жить. Но Ромась проявил деликатность в этом вопросе и как будто «выпрямил» его, просто открыв дверь в жизнь. Они познакомились с двумя мужиками – Кукушкиным и Бариновым. Оба были местными весельчаками, пустобрехами, которых в деревне не любили. А Михаил Антоныч смог их к себе расположить. Жили Алеша и Хохол у сына местного богатея Панкова, который отделился от отца, так как женился не по его воле, а по любви, за что отец проклял его и теперь, проходя мимо нового дома сына, ожесточенно на него плевал. Но Алеша чувствовал скрытую неприязнь от этого человека, хотя тот вместе с Кукушкиным и Бариновым слушал рассказы Михаила Антоныча о строении мира, о жизни иностранных государств, о мировых революциях.
Панков сдал Ромасю в аренду избу, а к ней пристроил лавку против желания богатеев села, и они ненавидели его за это, а он относился к этому равнодушно. Когда они открыли лавку, Алеша ждал, когда же Ромась начнет работу с мужиками. Жизнь в деревне оказалась тяжелой, а мужики – непонятными. Например, юношу коробило их отношение к женщинам. Он ходил по деревне, беседовал с крестьянами, убеждая, что народ должен научиться отбирать у царя власть. Поэтому староста и местные богатые мужики относились к Хохлу враждебно: не раз на него пытались напасть, в печь подсунули полено с порохом, а к концу лета подожгли лавку с товаром. Алеша пытался спасти товар, но когда все вокруг запылало, бросился на чердак спасать свои книги. Когда книги оказались за окном, в безопасности, взорвалась бочка с керосином, отрезав путь к спасению. Тогда юноша схватил свой тюфяк, подушку и выпрыгнул в окно. Остался цел, только ногу вывихнул.
Ромась, понимая, что не дадут ему спокойно жить в деревне, продал остаток товара Панкову и уехал в Вятку. Перед отъездом сказал Алексею, чтобы он не торопился никого осуждать, ведь это проще всего. Сам Ромась через некоторое время вновь попал в ссылку в Якутскую область по делу организации «Народное право». А Алеша, которого «свинцом облила тоска», когда уехал близкий ему человек, заметался по селу, точно кутенок, который потерял хозяина. Вместе с Бариновым он ходил по деревням, где они работали у богатых мужиков: молотили, рыли картофель, очищали сады. Они все время ощущали скрытую враждебность по отношению к себе и осенью решили уехать из деревни.
Баринов уговорил Алексея отправиться на Каспийское море. Они устроились работать на баржу, идущую из Нижнего Новгорода в Астрахань. Однако выдумщик и фантазер Баринов рассказал об их злоключениях в деревне так живописно, что в Симбирске матросы очень нелюбезно предложили сойти им с баржи на берег, так как они им «люди неподходящие». Пришлось «зайцами» ехать до Самары, где они нанялись на баржу, а уже через неделю благополучно добрались до берегов Каспия и там пристроились к небольшой рыболовецкой артели на калмыцком промысле Кабанкул-бай.
Мечта Алексея Пешкова поступить в университет так и не осуществилась, по крайней мере, пока. Зато настоящим университетом стала жизнь, наполненная множеством событий, которые и помогли получить молодому человеку истинное представление об окружающей действительности.
Алеша уехал в Казань. Юноша хотел поступить в университет, мечтал учиться. Однако, все сложилось иначе.
По приезду в город, герой стал понимать, что в университет поступить он не сумеет. Семья Евреиновых жила скромно, прокормить еще одного человека она не могла. Алексей понимал это и старался каждый раз уходить из дома.
Вскоре Алеша стал дружить с работником типографии Гурием Плетневым. После услышанного рассказа о жизни Леши, Плетнев предложил остаться у него и заняться обучением. Юноша согласился и стал жить в огромном доме среди студентов и городской бедноты.
Утро Алексея начиналось с похода за горячей водой, а во время чаепития Гурий делился интересными газетными новостями. Плетнев трудился ночами, днем отсыпался. Когда Гурий был в квартире, Алексей работал у Волги - помогал с распиловкой дров, подрабатывал грузчиком. Так прошла зима, весна и лето.
В середине осени Алексей Пешков познакомился с Андреем Степановичем Деренковым, который был хозяином маленькой бакалейной лавки. Никто и не догадался бы, что у Деренкова часто собираются молодые люди с революционными настроениями, а в каморке - целая библиотека запрещенной литературы.
Пешков стал другом Деренкова, оказывал помощь в работе, читал разные книги. По вечерам в квартире Андрея Степановича собирались гимназисты и студенты. Эти молодые люди были совсем иные, нежели те, к которым привык Леша. Молодежь относилась с ненавистью к богатой жизни мещан, мечтала что-либо поменять в привычном укладе. Были и революционеры, которые вернулись из ссылки.
Новые друзья Алексея переживали за Россию, за судьбу родного народа. Пешкову казалось, что они озвучивают его мысли. Порой он был уверен, что повидал многое и знает больше о жизни, чем остальные..
Через некоторое время Пешков устроился работать к Семенову - хозяину пекарни. Условия труда были ужасными: подвальное помещение, грязь, безумная жара - и так четырнадцать часов в сутки! Алексей удивлялся, как рабочие все это выносят и в тайне от владельца читал им запрещенные издания.
Деренков открыл новую булочную и пригласил Лешу туда работать. Все деньги от этого заработка использовались на революционные нужды. Ночью Пешков готовит хлеб, а ранним утром доставляет его к студентам в столовую. Под мучными изделиями были спрятаны листовки, книжки и брошюры, предназначенные для раздачи "нужным" людям.
В булочной было расположено особое помещение, где собирались единомышленники. Но вскоре у полиции и городового возникли подозрения, и Алешу постоянно допрашивали.
Частым посетителем "тайной комнаты" был Ромась Михаил Антонович, которого часто называли "Хохлом". Он прошел по якутским этапам и приехал в Красновидово с писателем Короленко. В селе Хохол стал заниматься рыболовством и открыл небольшую лавочку, - все это служило "прикрытием". На самом же деле среди местного населения велась активная революционная пропаганда.
Однажды летом Ромась предложил Пешкову переехать в село. Алексей должен был оказывать помощь в продаже товара, а Михаил Антонович помог бы ему с учебой. Алеша с радостью согласился. В доме барина он много времени проводил за чтением, беседовал с хозяином, участвовал в общих собраниях с местными крестьянами.
Мещане и староста села к Михаилу относились крайне плохо. Однажды они подожгли лавочку со всем нажитым добром. Пешков находился на чердаке тогда и первым делом пытался спасти литературу, но затем выбросился из окна.
После этого случая Михаил Антонович принял решение переехать в другой город. Когда он прощался с Алексеем, посоветовал относится ко всем событиям спокойно, ибо все, что не делается - непременно к лучшему.
Тогда Пешкову исполнилось двадцать. Сильный, крепкий молодой человек с голубыми глазами. Лицо Алексея было грубоватым, с мощными скулами, но когда на нем появлялась улыбка - человек заметно преображался.
С детских пор Алешка очень сердился, когда кого-то обижали. Ему никогда не нравились жадные люди, у которых приходилось жить. Юноша всегда был готов спорить и бунтовать против несправедливости. Бабушка всегда учила внука помнить только добро, а зло - забывать. Алексей так жить не мог, он думал, что со "злом" надо бороться. Пешков сильно привязывался к хорошим людям, каких встречал практически везде. Для себя он твердо решил, что будет честным и совершать добрые поступки на благо окружающих.
Чтение литературы шло только на пользу, Алексей серьезно и тщательно выбирал книги. С ранних лет он любил бабушкины песенки и сказки, с особым трепетом вспоминал стихи Лермонтова и Пушкина...
Парень хотел быть чем-то похож на героев произведений, быть мудрым и верным своему доброму делу. Мечты об университетской учебе рухнули, неким "университетом" для него была сама жизнь. И об этом он поделился чуть позже в третьей своей автобиографической книге "Мои университеты".
Краткий пересказ "Мои университеты" в сокращении подготовил Олег Ников для читательского дневника.
Горький Максим
Мои университеты
А.М.Горький
Мои университеты
Итак - я еду учиться в казанский университет, не менее этого.
Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я обладаю "исключительными способностями к науке".
Вы созданы природой для служения науке, - говорил он, красиво встряхивая гривой длинных волос.
Я тогда ещё не знал, что науке можно служить в роли кролика, а Евреинов так хорошо доказывал мне: университеты нуждаются именно в таких парнях, каков я. Разумеется, была потревожена тень Михаила Ломоносова. Евреинов говорил, что в Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам "кое-какие" экзамены - он так и говорил: "кое-какие", в университете мне дадут казённую стипендию, и лет через пять я буду "учёным". Всё - очень просто, потому что Евреинову было девятнадцать лет и он обладал добрым сердцем.
Сдав свои экзамены, он уехал, а недели через две и я отправился вслед за ним.
Провожая меня, бабушка советовала:
Ты - не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это - от деда у тебя, а - что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты - одно помни: не бог людей судит, это - чорту лестно! Прощай, ну...
И, отирая с бурых, дряблых щёк скупые слёзы, она сказала:
Уж не увидимся больше, заедешь ты, непоседа, далеко, а я - помру...
За последнее время я отошёл от милой старухи и даже редко видел её, а тут, вдруг, с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне.
Стоял на корме парохода и смотрел, как она там, у борта пристани, крестится одной рукою, а другой - концом старенькой шали - отирает лицо своё, тёмные глаза, полные сияния неистребимой любви к людям.
И вот я в полутатарском городе, в тесной квартире одноэтажного дома. Домик одиноко торчал на пригорке, в конце узкой, бедной улицы, одна из его стен выходила на пустырь пожарища, на пустыре густо разрослись сорные травы, в зарослях полыни, репейника и конского щавеля, в кустах бузины возвышались развалины кирпичного здания, под развалинами - обширный подвал, в нём жили и умирали бездомные собаки. Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов.
Евреиновы - мать и два сына - жили на нищенскую пенсию. В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трёх здоровых парней, не считая себя самоё?
Была она молчалива; в её серых глазах застыло безнадёжное, кроткое упрямство лошади, изработавшей все силы свои: тащит лошадка воз в гору и знает - не вывезу, - а всё-таки везёт!
Дня через три после моего приезда, утром, когда дети ещё спали, а я помогал ей в кухне чистить овощи, она тихонько и осторожно спросила меня:
Вы зачем приехали?
Учиться, в университет.
Её брови поползли вверх вместе с жёлтой кожей лба, она порезала ножом палец себе и, высасывая кровь, опустилась на стул, но, тотчас же вскочив, сказала:
О, чорт...
Обернув носовым платком порезанный палец, она похвалила меня:
Вы хорошо умеете чистить картофель.
Ну, ещё бы не уметь! И я рассказал ей о моей службе на пароходе. Она спросила:
Вы думаете - этого достаточно, чтоб поступить в университет?
В ту пору я плохо понимал юмор. Я отнёсся к её вопросу серьёзно и рассказал ей порядок действий, в конце которого предо мною должны открыться двери храма науки.
Она вздохнула:
Ах, Николай, Николай...
А он, в эту минуту, вошёл в кухню мыться, заспанный, взлохмаченный и, как всегда, весёлый.
Мама, хорошо бы пельмени сделать!
Да, хорошо, - согласилась мать.
Желая блеснуть знанием кулинарного искусства, я сказал, что для пельменей мясо - плохо, да и мало его.
Тут Варвара Ивановна рассердилась и произнесла по моему адресу несколько слов настолько сильных, что уши мои налились кровью и стали расти вверх. Она ушла из кухни, бросив на стол пучок моркови, а Николай, подмигнув мне, объяснил её поведение словами:
Не в духе...
Уселся на скамье и сообщил мне, что женщины вообще нервнее мужчин, таково свойство их природы, это неоспоримо доказано одним солидным учёным, кажется - швейцарцем. Джон Стюарт Милль, англичанин, тоже говорил кое-что по этому поводу.
Николаю очень нравилось учить меня, и он пользовался каждым удобным случаем, чтобы втиснуть в мой мозг что-нибудь необходимое, без чего невозможно жить. Я слушал его жадно, затем Фукс, Ларошфуко и Ларошжаклен сливались у меня в одно лицо, и я не мог вспомнить, кто кому отрубил голову: Лавуазье - Дюмурье, или - наоборот? Славный юноша искренно желал "сделать меня человеком", он уверенно обещал мне это, но - у него не было времени и всех остальных условии для того, чтоб серьёзно заняться мною. Эгоизм и легкомыслие юности не позволяли ему видеть, с каким напряжением сил, с какой хитростью мать вела хозяйство, ещё менее чувствовал это его брат, тяжёлый, молчаливый гимназист. А мне уже давно и тонко были известны сложные фокусы химии и экономии кухни, я хорошо видел изворотливость женщины, принуждённой ежедневно обманывать желудки своих детей и кормить приблудного парня неприятной наружности, дурных манер. Естественно, что каждый кусок хлеба, падавший на мою долю, ложился камнем на душу мне. Я начал искать какой-либо работы. С утра уходил из дома, чтоб не обедать, а в дурную погоду - отсиживался на пустыре, в подвале. Там, обоняя запах трупов кошек и собак, под шум ливня и вздохи ветра, я скоро догадался, что университет - фантазия и что я поступил бы умнее, уехав в Персию. А уж я видел себя седобородым волшебником, который нашёл способ выращивать хлебные зерна объёмом в яблоко, картофель по пуду весом и вообще успел придумать не мало благодеяний для земли, по которой так дьявольски трудно ходить не только мне одному.
Я уже научился мечтать о необыкновенных приключениях и великих подвигах. Это очень помогало мне в трудные дни жизни, а так как дней этих было много, - я всё более изощрялся в мечтаниях. Я не ждал помощи извне и не надеялся на счастливый случай, но во мне постепенно развивалось волевое упрямство, и чем труднее слагались условия жизни - тем крепче и даже умнее я чувствовал себя. Я очень рано понял, что человека создаёт его сопротивление окружающей среде.
Чтобы не голодать, я ходил на Волгу, к пристаням, где легко можно было заработать пятнадцать - двадцать копеек. Там, среди грузчиков, босяков, жуликов, я чувствовал себя куском железа, сунутым в раскалённые угли, каждый день насыщал меня множеством острых, жгучих впечатлений. Там предо мною вихрем кружились люди оголённо жадные, люди грубых инстинктов, - мне нравилась их злоба на жизнь, нравилось насмешливо враждебное отношение ко всему в мире и беззаботное к самим себе. Всё, что я непосредственно пережил, тянуло меня к этим людям, вызывая желание погрузиться в их едкую среду. Брет-Гарт и огромное количество "бульварных" романов, прочитанных мною, ещё более возбуждали мои симпатии к этой среде.
Итак — я еду учиться в Казанский университет, не менее этого. Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я обладаю «исключительными способностями к науке». — Вы созданы природой для служения науке, — говорил он, красиво встряхивая гривой длинных волос. Я тогда еще не знал, что науке можно служить в роли кролика, а Евреинов так хорошо доказывал мне: университеты нуждаются именно в таких парнях, каков я. Разумеется, была потревожена тень Михаила Ломоносова. Евреинов говорил, что в Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам «кое-какие» экзамены — он так и говорил: «кое-какие», — в университете мне дадут казенную стипендию, и лет через пять я буду «ученым». Всё — очень просто, потому что Евреинову было девятнадцать лет и он обладал добрым сердцем. Сдав свои экзамены, он уехал, а недели через две и я отправился вслед за ним. Провожая меня, бабушка советовала: — Ты — не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это — от деда у тебя, а — что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты — одно помни: не бог людей судит, это — чёрту лестно! Прощай, ну... И, отирая с бурых, дряблых щек скупые слезы, она сказала: — Уж не увидимся больше, заедешь ты, непоседа, далеко, а я — помру... За последнее время я отошел от милой старухи и даже редко видел ее, а тут вдруг с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне. Стоял на корме парохода и смотрел, как она там, у борта пристани, крестится одной рукою, а другой — концом старенькой шали — отирает лицо свое, темные глаза, полные сияния неистребимой любви к людям. И вот я в полутатарском городе, в тесной квартирке одноэтажного дома. Домик одиноко торчал на пригорке, в конце узкой, бедной улицы, одна из его стен выходила на пустырь пожарища, на пустыре густо разрослись сорные травы; в зарослях полыни, репейника и конского щавеля, в кустах бузины возвышались развалины кирпичного здания, под развалинами — обширный подвал, в нем жили и умирали бездомные собаки. Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов. Евреиновы — мать и два сына — жили на нищенскую пенсию. В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трех здоровых парней, не считая себя саму? Была она молчалива; в ее серых глазах застыло безнадежное, кроткое упрямство лошади, изработавшей все силы свои: тащит лошадка воз в гору и знает — не вывезу, — а все-таки везет! Дня через три после моего приезда, утром, когда дети еще спали, а я помогал ей в кухне чистить овощи, она тихонько и осторожно спросила меня: — Вы зачем приехали? — Учиться, в университет. Ее брови поползли вверх вместе с желтой кожей лба, она порезала ножом палец себе и, высасывая кровь, опустилась на стул, но, тотчас же вскочив, сказала: — О, чёрт... Обернув носовым платком порезанный палец, она похвалила меня: — Вы хорошо умеете чистить картофель. Ну, еще бы не уметь! И я рассказал ей о моей службе на пароходе. Она спросила: — Вы думаете — этого достаточно, чтоб поступить в университет? В ту пору я плохо понимал юмор. Я отнесся к ее вопросу серьезно и рассказал ей порядок действий, в конце которого предо мною должны открыться двери храма науки. Она вздохнула: — Ах, Николай, Николай... А он в эту минуту вошел в кухню мыться, заспанный, взлохмаченный и, как всегда, веселый. — Мама, хорошо бы пельмени сделать! — Да, хорошо, — согласилась мать. Желая блеснуть знанием кулинарного искусства, я сказал, что для пельменей мясо — плохо, да и мало его. Тут Варвара Ивановна рассердилась и произнесла по моему адресу несколько слов настолько сильных, что уши мои налились кровью и стали расти вверх. Она ушла из кухни, бросив на стол пучок моркови, а Николай, подмигнув мне, объяснил ее поведение словами: — Не в духе... Уселся на скамье и сообщил мне, что женщины вообще нервнее мужчин, таково свойство их природы, это неоспоримо доказано одним солидным ученым, кажется — швейцарцем. Джон Стюарт Милль, англичанин, тоже говорил кое-что по этому поводу. Николаю очень нравилось учить меня, и он пользовался каждым удобным случаем, чтобы втиснуть в мой мозг что-нибудь необходимое, без чего невозможно жить. Я слушал его жадно, затем Фуко, Ларошфуко и Ларошжаклен сливались у меня в одно лицо, и я не мог вспомнить, кто кому отрубил голову: Лавуазье — Дюмурье или — наоборот? Славный юноша искренно желал «сделать меня человеком», он уверенно обещал мне это, но — у него не было времени и всех остальных условий для того, чтоб серьезно заняться мною. Эгоизм и легкомыслие юности не позволяли ему видеть, с каким напряжением сил, с какой хитростью мать вела хозяйство, еще менее чувствовал это его брат, тяжелый, молчаливый гимназист. А мне уже давно и тонко были известны сложные фокусы химии и экономии кухни, я хорошо видел изворотливость женщины, принужденной ежедневно обманывать желудки своих детей и кормить приблудного парня неприятной наружности, дурных манер. Естественно, что каждый кусок хлеба, падавший на мою долю, ложился камнем на душу мне. Я начал искать какой-либо работы. С утра уходил из дома, чтоб не обедать, а в дурную погоду — отсиживался на пустыре, в подвале. Там, обоняя запах трупов кошек и собак, под шум ливня и вздохи ветра, я скоро догадался, что университет — фантазия и что я поступил бы умнее, уехав в Персию. А уж я видел себя седобородым волшебником, который нашел способ выращивать хлебные зерна объемом в яблоко, картофель по пуду весом и вообще успел придумать немало благодеяний для земли, по которой так дьявольски трудно ходить не только мне одному. Я уже научился мечтать о необыкновенных приключениях и великих подвигах. Это очень помогало мне в трудные дни жизни, а так как дней этих было много, — я всё более изощрялся в мечтаниях. Я не ждал помощи извне и не надеялся на счастливый случай, но во мне постепенно развивалось волевое упрямство, и чем труднее слагались условия жизни — тем крепче и даже умнее я чувствовал себя. Я очень рано понял, что человека создает его сопротивление окружающей среде. Чтобы не голодать, я ходил на Волгу, к пристаням, где легко можно было заработать пятнадцать — двадцать копеек. Там, среди грузчиков, босяков, жуликов, я чувствовал себя куском железа, сунутым в раскаленные угли, — каждый день насыщал меня множеством острых, жгучих впечатлений. Там предо мною вихрем кружились люди оголенно жадные, люди грубых инстинктов, — мне нравилась их злоба на жизнь, нравилось насмешливо враждебное отношение ко всему в мире и беззаботное к самим себе. Всё, что я непосредственно пережил, тянуло меня к этим людям, вызывая желание погрузиться в их едкую среду. Брет-Гарт и огромное количество «бульварных» романов, прочитанных мною, еще более возбуждали мои симпатии к этой среде. Профессиональный вор Башкин, бывший ученик учительского института, жестоко битый, чахоточный человек, красноречиво внушал мне: — Что ты, как девушка, ёжишься, али честь потерять боязно? Девке честь — всё ее достояние, а тебе — только хомут. Честен бык, так он — сеном сыт! Рыженький, бритый, точно актер, ловкими, мягкими движениями маленького тела Башкин напоминал котенка. Он относился ко мне учительно, покровительственно, и я видел, что он от души желает мне удачи, счастья. Очень умный, он прочитал немало хороших книг, более всех ему нравился «Граф Монте-Кристо». — В этой книге есть и цель и сердце, — говорил он. Любил женщин и рассказывал о них, вкусно чмокая, с восторгом, с какой-то судорогой в разбитом теле; в этой судороге было что-то болезненное, она возбуждала у меня брезгливое чувство, но речи его я слушал внимательно, чувствуя их красоту. — Баба, баба! — выпевал он, и желтая кожа его лица разгоралась румянцем, темные глаза сияли восхищением. — Ради бабы я — на всё пойду. Для нее, как для чёрта, — нет греха! Живи влюблен, лучше этого ничего не придумано! Он был талантливый рассказчик и легко сочинял для проституток трогательные песенки о печалях несчастной любви, его песни распевались во всех городах Волги, и — между прочими — ему принадлежит широко распространенная песня:Некрасива я, бедна,
Плохо я одета,
Никто замуж не берет
Девушку за это...
Ты взойди-ко, взойди, солнце красное...
Поступить в казанский университет меня уговорил сосед по дому, гимназист Н. Евреинов. Он часто видел меня с книгой в руках и был убежден, что я создан природой для служения науке. В Казань меня провожала бабушка. В последнее время я отдалился от нее, но тогда почувствовал, что вижу ее в последний раз.
В “полутатарском городе” Казани я поселился в тесной квартирке Евреиновых. Жили они очень бедно, “и каждый кусок хлеба, падавший на мою долю, ложился камнем на душу мне”. Гимназист Евреинов, старший сын в семье, из-за юношеского эгоизма и легкомыслия не замечал, как тяжело его матери на мизерную пенсию прокормить трех здоровых парней. “Еще менее чувствовал это его брат, тяжелый, молчаливый гимназист”. Евреинову нравилось учить меня, но серьезно заняться моим образованием ему было некогда.
Чем тяжелее была моя жизнь, тем яснее я понимал, что “человека создает его сопротивление окружающей среде”. Прокормиться мне помогли пристани на Волге, где всегда можно было найти копеечную работу. Десятки прочитанных мною бульварных романов и то, что пережил я сам, тянуло меня в окружение грузчиков, босяков и жуликов. Там я познакомился с профессиональным вором Башкиным, очень умным человеком, до дрожи любящим женщин. Еще один мой знакомец – “темный человек” Трусов, торговавший краденным. Иногда они переправлялись через Казанку в луга, пили и беседовали “о сложности жизни, о странной путанице человеческих отношений” и о женщинах. Я прожил с ними несколько таких ночей. Я был обречен идти по одной с ними дороге. Помешали мне прочитанные книги, возбудившие у меня стремление к чему-то более значительному.
Вскоре я познакомился со студентом Гурием Плетневым. Этот смуглый, черноволосый юноша был полон всяческих талантов, которые не трудился развивать. Гурий был беден и жил в веселой трущобе “Марусовке”, полуразрушенном бараке на Рыбнорядской улице, полном воров, проституток и нищих студентов. Переехал в “Марусовку” и я. Плетнев работал ночным корректором в типографии, и спали мы на одной койке – Гурий днем, а я ночью. Мы ютились в дальнем углу коридора, который снимали у толстомордой сводни Галкиной. Плетнев расплачивался с ней “веселыми шутками, игрою на гармонике, трогательными песнями”. По вечерам я бродил по коридорам трущобы “присматриваясь, как живут новые для меня люди” и задавая себе неразрешимый вопрос: “Зачем все это?”.
Гурий для этих “будущих и бывших людей” играл роль доброго волшебника, который мог и развеселить, и утешить, и дать добрый совет. Плетнева уважал даже старший городовой квартала Никифорыч, сухой, высокий и очень хитрый старик, увешанный медалями. Он бдительно следил за нашей трущобой. За зиму в “Марусовке” была арестована группа, пытавшаяся организовать подпольную типографию. Именно тогда состоялось “мое первое участие в делах конспиративных” – я исполнил таинственное поручение Гурия. Вводить меня в курс дел он, однако, отказался, сославшись на мою молодость.
Тем временем Евреинов познакомил меня с “таинственным человеком” – учеником учительского института Миловским. Кружок из нескольких человек собирался у него на дому для чтения книги Джона Стюарта Милля с примечаниями Чернышевского. Моя молодость и необразованность помешали мне понять книгу Милля, и чтение меня не увлекло. Меня тянуло на Волгу, “к музыке трудовой жизни”. “Героическую поэзию труда” я понял в день, когда тяжело груженная баржа наткнулась на камень. Я вошел в артель грузчиков, разгружавших товары с баржи. “Мы работали с той пьяной радостью, слаще которой только объятие женщины”.
Вскоре я познакомился с Андреем Деренковым, владельцем маленькой бакалейной лавки и обладателем лучшей в Казани библиотеки запрещенных книг. Деренков был “народником”, и средства от лавки шли на помощь нуждающимся. У него в доме я впервые встретил сестру Деренкова Марию, выздоравливающую после какой-то нервной болезни. Ее синие глаза произвели на меня неизгладимое впечатление – “с такой девушкой я не мог, не умел говорить”. Кроме Марьи, у сухорукого и кроткого Деренкова было три брата, а хозяйство у них вела “сожительница домохозяина-скопца”. Каждый вечер у Андрея собирались студенты, жившие “в настроении забот о русском народе, в непрерывной тревоге о будущем России”.
Я понимал задачи, которые пытались решить эти люди и поначалу относился к ним восторженно. Они же относились ко мне покровительственно, считали самородком и смотрели, как на кусок дерева, требующий обработки. Кроме студентов-народовольцев, у Деренкова часто появлялся “большой, широкогрудый человек, с густою окладистой бородищей и по-татарски бритой головою”, очень спокойный и молчаливый, по прозвищу Хохол. Он недавно вернулся из десятилетней ссылки.
Осенью мне снова пришлось искать работу. Нашлась она в крендельной пекарне Василия Семенова. Это был один из самых трудных периодов моей жизни. Из-за тяжелой и обильной работы я не мог учиться, читать и навещать Деренкова. Меня поддерживало сознание, что я работаю в народе и просвещаю его, однако сослуживцы относились ко мне, как к шуту, рассказывающему интересные сказки. Каждый месяц они всей компанией посещали публичный дом, но я услугами проституток не пользовался, хотя отношения полов меня жутко интересовали. “Девушки” часто жаловались моим товарищам на “чистую публику”, и те считали себя лучше “образованных”. Мне горько было это слышать.
В эти тяжелые дни я познакомился с совершенно новой, хотя и враждебной мне идеей. Услышал я ее от полузамерзшего человека, которого подобрал ночью на улице, возвращаясь от Деренкова. Звали его Жорж. Он был гувернером у сына некой помещицы, влюбился в нее и увел от мужа. Жорж считал труд и прогресс бесполезными и даже вредными. Все, что надо человеку для счастья – теплый угол, кусок хлеба и любимая женщина рядом. Пытаясь осмыслить это, я до утра бродил по городу.
Дохода от лавки Деренкова не хватало на всех страждущих, и он надумал открыть булочную. Я начал работать там помощником пекаря, и заодно следил, чтобы тот не крал. Последнее мне мало удавалось. Пекарь Лутонин любил рассказывать свои сны и щупать коротконогую девицу, навещавшую его каждый день. Ей он и отдавал все, украденное в булочной. Девица приходилась крестницей старшему городовому Никифорычу. Мария Деренкова жила при булочной. Я прислуживал ей и боялся взглянуть на нее.
Вскоре умерла бабушка. Я узнал об этом через семь недель после ее смерти из письма от двоюродного брата. Оказалось, что два моих брата и сестра с детьми сидели на шее у бабушки и питались собранной ею милостыней.
Тем временем и мной, и пекарней заинтересовался Никифорыч. Он приглашал меня на чай и расспрашивал о Плетневе и других студентах, а его молодая жена строила мне глазки. От Никифорыча я услышал теорию о незримой нити, которая исходит от императора и соединяет всех людей в империи. Император же, как паук, чувствует малейшие колебания этой нити. Теория меня очень впечатлила.
Я очень тяжело работал, и существование мое становилось все бессмысленней. В то время я был знаком со старым ткачом Никитой Рубцовым, беспокойным и умным человеком с ненасытной жаждой знаний. С людьми он был неласков и ехиден, но ко мне относился отечески. Его друг, чахоточный слесарь Яков Шапошников, знаток Библии, был яростным атеистом. Часто видится с ними я не мог, работа занимала все мое время, кроме того, мне велели не высовываться: наш пекарь дружил с жандармами, управление которых было через забор от нас. Работа моя тоже теряла смысл: люди не считались с нуждами булочной и забирали все деньги из кассы.
От Никифорыча я узнал, что Гурия Плетнева арестовали и увезли в Петербург. В моей душе возник разлад. Прочитанные мною книги были напитаны гуманизмом, но в окружающей меня жизни я его не находил. Народа, о котором радели мои знакомые студенты, воплощения “мудрости, духовной красоты и добросердечия” на самом деле не существовало, ведь я знал другой народ – вечно пьяный, вороватый и жадный. Не выдержав этих противоречий, я надумал стреляться из купленного на базаре пистолета, но в сердце не попал, только пробил легкое, и через месяц, донельзя сконфуженный, снова работал в булочной.
В конце марта в булочную заглянул Хохол и предложил мне работать у него в лавке. Недолго думая, я собрался и переехал в село Красновидово. Оказалось, что настоящее имя Хохла – Михаил Антоныч Ромась. Помещение для лавки и жилье он снимал у богатого мужика Панкова. Сельские богатеи не любили Ромася: он перебивал им торговлю, отдавая мужикам товар по низкой цене. Особенно мешала “мироедам” созданная Хохлом артель садоводов.
В Красновидове я познакомился с Изотом, умным и очень красивым мужчиной, которого любили все женщины села. Ромусь учил его читать, теперь эта обязанность перешла ко мне. Михаил Антоныч был убежден, что мужика надо не жалеть, как это делают народовольцы, а учить правильно жить. Эта идея примирила меня с самим собою, а долгие беседы с Ромусем “выпрямили” меня.
В Красновидово я познакомился с двумя интересными личностями – Матвеем Бариновым и Кукушкиным. Баринов был неисправимым выдумщиком. В его фантастических историях добро всегда побеждало, а зло исправлялось. Большим фантазером был и Кукушкин – искусный и универсальный работник. В селе его считали пустобрехом, пустым человеком и не любили из-за кошек, которых Кукушкин разводил у себя в бане с целью вывести охотничью и охранную породу – кошки душили чужих цыплят и кур. Наш хозяин Панков, сын местного богатея, отделился от отца и женился “по любви”. Ко мне он относился неприязненно, да и мне Панков был неприятен.
Поначалу деревня мне не нравилась, а мужиков я не понимал. Раньше мне казалась, что жизнь на земле чище городской, но оказалось, что крестьянский труд очень тяжел, да и возможностей для развития у городского рабочего гораздо больше. Не нравилось мне и циничное отношение деревенских парней к девушкам. Несколько раз парни пытались меня побить, но безуспешно, и я упорно продолжал гулять по ночам. Жилось мне, однако, хорошо, и постепенно я начал привыкать к деревенской жизни.
Однажды утром, когда кухарка растопила печь, на кухне раздался сильный взрыв. Оказалось, что недоброжелатели Ромуся начинили полено порохом и подложили в нашу поленницу. Ромусь воспринял это происшествие со своей обычной невозмутимостью. Меня изумляло, что Хохол никогда не сердился. Когда его раздражала чья-то глупость или подлость, он прищуривал серые глаза и спокойно говорил что-то простое и безжалостное.
Иногда к нам приезжала Мария Деренкова. Ей нравились ухаживания Ромуся, а я старался пореже с ней встречаться. В июле пропал Изот. О его гибели стало известно, когда Хохол отъезжал по делам в Казань. Выяснилось, что Изота убили, ударив по голове, а его лодку затопили. Тело нашли мальчишки под разбитой баржей.
Вернувшись, Ромусь сообщил мне, что женится на Деренковой. Я решил уйти из Красновидово, но не успел: в тот же вечер нас подожгли. Сгорела изба и склад с товаром. Я, Ромусь и сбежавшиеся мужики пытались потушить пожар, но не смогли. Лето было теплым, сухим, и огонь пошел по селу. Сгорело несколько хат в нашем ряду. После на нас накинулись мужики, думая, что Ромусь специально поджег свой застрахованный товар. Убедившись, что мы пострадали больше всех, а страховки не было, мужики отстали. Изба Панкова все же была застрахована, поэтому Ромусю пришлось уехать. Перед отъездом в Вятку он продал все спасенные от огня вещи Панкову и предложил мне через некоторое время переехать к нему. Панков, в свою очередь, предложил мне работать в его лавке.